Борис Парамонов на радио "Свобода"- 2006 — страница 21 из 45

едков Юлии, родоначальником которой был всемирный циркач и богач синьор Джузеппе.

У Леонова и раньше встречался персонаж-художник — писатель Фирсов в «Воре», носивший клетчатый демисезон еще до булгаковского Коровьева. Считать Юлию вариантом Маргариты тоже не стоит — Булгаков Леонову не указ. О Сорокине же в «Пирамиде» говорится так:

Числясь видным мастером кино и в меру своего гибкого, на любую пригодность способного ума, он добротно выполнял поручаемые ему казенные заказы, так что искусство никогда не было для него актом самосожжения, в котором зарождаются шедевры.

Не стоит считать это самокритикой художника, не давшего всё, на что был способен. У Леонова есть в романе другая параллель, о чем позже.

Долго ли, коротко, но Дымков, утилизированный ловкими циркачами и неуспешно соблазняемый Юлией, знающей о его ангелической природе, попадает на аудиенцию к Сталину. Это и есть ожидаемая параллель Великому Инквизитору. И тут роман проваливается. Всё, что придумал Леонов, чтоб не повторить Достоевского, — это повторить Олдоса Хаксли в картине блаженного будущего на псевдо-американский лад. Сталин говорит Дымкову:

…Словом, нам с тобой, товарищ ангел, предстоит поубавить излишнюю резвость похотей и мыслей для продолжения жизни на земле… безболезненное закрепление мозгового потенциала людей на уровне как раз евангельской детскости, то есть на стадии перманентного безоблачного блаженства… Не сочтите, что вас приглашают принять участие в девальвации земного бытия на порядок-другой ниже с заменой чуда пайком усредненного, зато гарантированного счастья.

В общем, это все-таки вариант Достоевского, но с позднейшей коррекцией на уровне генной инженерии. Будущее — это программирование довольных жизнью идиотов, способных к работе на тех или иных конвейерах.

Обидно не то, что Леонов в подражании Достоевскому дошел до края, а то, что Достоевский у него оказался Олдосом Хаксли. В «Пирамиде» много еще других линий, сюжетов, отступлений, размышлений, написанных, как всегда у Леонова, с неувядающим мастерством, но никак не объединенных в какую-либо внятную повествовательную структуру. Человек писал и писал, а торопиться было некуда, а жизнь выдалась долгая, — вот и писалось. Наше представление о Леонове ничуть бы не изменилось, если б он не написал «Пирамиды» вообще: он ведь уже была им написана, причем не раз.

Давайте сравним: «Пирамида»:

В самом деле, лишенные главного, ради чего создавались, чему лишь временной оправой служило тело, они теперь воспринимались как трупы — пусть без положенных им признаков тленья. В философских кострах, с поощрения савонарол от политики, давно уже полыхали Христы и Будды, Венеры и Марии, что тронутые мраморной желтизной тления, источенные шашелем и в старческих морщинах кракелюр терпеливо ждут своего огненного погребения. Иначе — почему уж не кричат, как прежде, не прельщают пожухшей красотой, не зовут никуда, не рассекают душ людских мечами, чтобы высвободить назревшие там сокровища… В самом деле, почему? Иссяк ли в них самих запас святости или нечем стало людям наполнить эти зияющие сосуды из-под утраченной красоты? Значит, состоялось наконец-то желанное исцеление от мифа, отболели древние дремучие связи человека с чудом. И только вымирающим стариками внятны письмена под ними на мертвом языке, да и те уже не помнят, как они произносились в подлиннике.

А вот из «Дороги на океан» (1936): говорит бывший директор классической гимназии Дудников, живущий в советском подвале продажей старинных книг:

— Всё сгибло, туда и дорога. Библиотеку крысы сожрали… вот и продал «Эмиля»-то от греха. При этом заметьте, господин ботаник, что и крысы предпочитали книги довоенные, идеалистического содержания. Ваших Лафаргов они не жрут: клей не тот-с!.. Да и кому это нужно.


Всё оттуда же, из темноты, подобно балаганному магу, он хватал книгу за книгой, потрясал ею и кидал во что-то мягкое… Сверкала тусклая позолота корешка, всхлипывали развернувшиеся страницы, снова вещь тонула во мраке ямы.


— Вот, вот они, творения голландского солдата Декарта, путешествующего по обету на поклонение Лоретской богоматери. Или вот книга чисел Галилея, присвоившего изобретение миддельбургского очешника. Или вот еще листовки друга герцога Виллеруа, вашего незабвенного Марата, который,обезглавив живого математика Бальи, уже тянулся за мертвым, за Ньютоном… Запамятовали, хе-хе, пики-козыри? За исключением десятка вот этих подмоченных праведников, для вас история только уголовный архив человечества… и ни песен там, ни книг неугасимых, а только пестрые стрекулисты, хапуги да фантомы! Вы хвастаетесь, что новые корабли построены плыть в неоткрытые океаны. А забыли: там, позади, в тумане, было такое же благословенное со-олнечное утро, когда корабли Веспуччи только подплывали к берегам чудеснейшего из материков. Ха, вы и это забыли, во что превратили его впоследствии… Забвение — высшее социальное качество, господин музыкант!

Люди, которые захотят увидеть в «Пирамиде» некий апокалипсис нашего времени, могут сослаться на многие страницы, на которых представлена внушительная картина иссякания, да чуть ли и не гибели человечества в погоне за всякого рода удовольствиями на счет духовных радостей. Такого рода цитатами можно было бы заполнить не одну передачу на тему «Леонов — пророк». Но в том-то и дело, что такие места у него — отнюдь не пророчества, а некая изначальная склонность к жутким картинкам. Подобные сцены можно обнаружить у Леонова даже и в начале его творческого пути, когда он считался писателем, твердо ставшим на социалистическую платформу. Например, в «Дороге на океан» у него есть фантазия на тему: Луна садится на Землю; очень выразительный текст. Да и больше: в той же «Дороге на океан» едва ли не треть книги посвящена фантастическим путешествиям героя романа Курилова вместе с автором в недалекое уже будущее, которое предстает картиной всемирной войны, где на стороне советской республики сражаются Китай и прочая Азия, да и Европа, между прочим, а защита безнадежного буржуазного дела выпала на долю Соединенных Штатов и их американских сателлитов. Расклад примерно тот, что у Орвелла. Не думайте, что я иронизирую: отнюдь нет, соответствующие страницы написаны с подлинным вдохновением, это интересно, как детская игра в морской бой. Леонов на этих страницах — подлинный художник, подлинный поэт, нечто инфантильное тут ощущается, напоминая пушкинское «поэзия должна быть глуповатой».

Поэзия — она и останется после всех ревизий советского прошлого и российского будущего. В ней найдется место Леониду Леонову. Мне кажется, что «Дорогу на океан» будут читать — как похождения какого-нибудь сэра Фрэнсиса Дрейка.

«Пирамиду» мог бы спасти один сюжет, разверни его автор до конца. Это было бы нечто новое. Можно понимать ангела Дымкова как травестированного Христа, которому нечего делать на этой земле. Недаром же он и у Леонова возносится. «Приди Христос в деревню — его девки засмеют», — сказал Лев Толстой Горькому. Леонов помнил эти слова, они соблазняли его, но не соблазнили. Он подошел к грани гениальности — но не переступил ее, отвлеченный многими философско-эстетическими маневрами. Подражание Христу эрудиции не требует. «Пирамида» получилась не чудом христианского искусства, а Храмом Христа Спасителя в варианте Лужкова.



Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/259041.html


* * *



[Русский европеец Корней Чуковский] - [Радио Свобода © 2013]


27.07.2006 17:19 Борис Парамонов

Очень интересным русским европейцем был Корней Иванович Чуковский (1882—1969). Интересен он даже не тем, что его европеизм пришелся на советское время — отнюдь нет, он уже лет двадцать успешно работал и приобрел себе имя еще до революции. Чуковский был, без всякой натяжки, лучшим русским литературным критиком начала ХХ века, он лучше Айхенвальда, второй тогдашней знаменитости, художественно острее, и пишет интереснее, можно сказать, забавнее, — он довел до совершенства жанр критического фельетона, не теряя при этом серьезности и точности эстетических оценок. Чуковский интересен тем, что был он европейцем низовым, вышедшим из социальных низов, он был в полном смысле «кухаркин сын». В этом смысле он напоминает Чехова, являет тот же культурный тип. Тут открывалась для России самая многообещающая перспектива, в этом приобщении человека из народа к культурным вершинам. Беда России в том, что этот процесс сорвался.

Есть на эту тему очень интересная статья Г.П. Федотова, в которой он говорит, что основной кадр большевизма, его командирскую массу в революции составляли отнюдь не рабочие, а всякого рода разночинцы из низших служащих слоев — всякого рода парикмахеры, банщики, письмоводители, цирковые наездники. Как раз такие персонажи густо вкраплены в казацкую толщу бабелевской «Конармии» — наблюдение, сделанное на месте, так сказать, в полевых условиях. Федотов писал, что эти люди до революции уже научились носить галстуки и тросточки, но еще не отучились от семечек. Они уже знали грамоте, но не прошли через школу, не получили систематического образования хотя бы в пределах гимназического курса. И тут очень интересно то обстоятельство, что Чуковский как раз тоже не прошел этого курса, — его исключили из гимназии. Но вместо того, чтобы гулять по бульвару с тросточкой, он выучил английский язык и уехал в Лондон корреспондентом одесской газеты. Конечно, тут уже нужно говорить не о типе, а об яркой одаренной личности. Но как раз эта тема — молодые люди из низов в поисках знания и, что называется, культуры — стала у Чуковского одной из основных. Стоит назвать хотя бы его статью «Мы и они» (позднейшее название «Темный просветитель») — о журнале «Вестник знания», предлагавшем низовым читателям всякого рода самообразовательную дешевку и ставшем вследствие этого чрезвычайно популярным. Чуковский пишет в этой статье, что феномен вызывает двойственное отношение: тягу молодежи из низов к знанию нельзя не приветствовать, но драма этого просветительства — как и всякого просветительства — в том, что оно не выводит на высоты культуры, а создает иллюзию некоей приобщенности, делая носителей таковой самоуверенными и амбициозными хамами. В образах Достоевского: это если не всегда Смердяковы, то всегда Фомы Опискины. Эти Опискины и терзали Чуковского в его советские годы, особенно мучительно в двадцатые, всячески ополчаясь на его знаменитые и любимые детьми стихотворные сказки.