денный нами слова американского историка, говорящего о выхождении темы Христа за пределы морали, о парадоксальности христианства, не вмещающегося не только в политику, но и в историю самой христианской церкви. Церковь в истории — это человеческое, а не божественное установление, она подчиняется внушениями социальной необходимости, и не удивительно, что богослов Ириней Лионский объявил этот текст еретическим. Церковь, история не вмещают глубины христианства, она открывается лишь на уровне человеческого экзистенциального опыта, как открывалась, допустим, Киркегору или тому же Бердяеву. Христианство — это не для женатых пасторов, о которых говорил Киркегор, не для социальной обыденности, не для расхожей морали. Человеку свойственно отрицать трагическое, прятаться в обыденность, в «Дас Ман» Хейдеггера. Но христианство раскрывается на уровне трагического персоналистического опыта, а не в политике, не в повседневности, даже не в истории. Христианство — это эсхатология личности, персоналистическая мистерия.
Дано ли в новонайденном тексте оправдание Иуды? Если придерживаться Бердяева, то никакие оправдания вообще не нужны, темы добра и зла нет на глубине, она рождается в неподлинном, отчужденном мире. Остается в силе давно уже известное, из канонических Евангелий: Сын Человеческий должен быть предан, но горе тому, кто Его предаст.
Как известно из тех же канонических Евангелий, Иуда пошел и удавился. В России принято было думать, что дерево, на котором он удавился, — осина, листья которой всегда трепещут, даже при отсутствии ветра. Но Иудиным деревом называется совсем другое: то, у которого цветы очень яркие, пышные, что называется, махровые. Есть рассказ Кэтрин-Энн Портер «Цвет Иудина дерева» — как мексиканский мятежник соблазнял учительницу, и она соблазнилась.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/138970.html
* * *
[Кадет Маклаков верил, что власть в России может быть благой]
Василий Алексеевич Маклаков (1869—1957) — русский политический деятель, один из виднейших членов главной партии российского либерализма — конституционно-демократической партии (в просторечии — кадеты). Он был членом Второй, Третьей и Четвертой Государственной Думы от кадетской партии и позднее, уже в эмиграции, написал две очень ценные книги о российском парламентском опыте. Книги эти весьма критичны по отношению к думской политике кадетов (некоторую роль тут, думается, сыграло давнее его соперничество с лидером партии Милюковым). Маклакову было чуждо постоянное заигрывание либералов с левыми, лозунг Милюкова: у нас нет врагов слева. Маклакову, при всем его либерализме, был свойствен некий здоровый консервативный инстинкт. Петр Струве сказал о нем:
«В том, что Василий Алексеевич Маклаков понимал левую опасность, обнаружился его органический консерватизм; я не знаю среди политических деятелей большего, по основам своего духа, консерватора, чем Маклаков».
Сам Маклаков говорил, что в политике необходимо руководствоваться одним старым верным правилом: quieta non movere («не трогай того, что не беспокоит»). Среди либералов он действительно был некоторым исключением, что и позволило ему позднее дать такую вдумчивую критику политической истории отечественного парламентаризма. Он обладал органичным внепартийным зрением. Здесь ему, несомненно, помог его адвокатский опыт. Маклаков, до того как стал членом Второй Государственной Думы в 1906 году, был одним из виднейших русских адвокатов, начавшим затмевать самого Плевако. Этот опыт сам Маклаков сформулировал в наблюдении: адвокатура развивает способность аргументации и уничтожает способность убеждения. Это и есть принцип гласного соревновательного суда: нужно выслушать обе стороны, необходимы и защитник, и обвинитель. Человек серьезного судейского, правового опыта не может быть фанатиком или просто односторонним доктринером.
После смерти Маклакова в Париже о нем написал книгу воспоминаний известный эмигрантский критик и поэт Георгий Адамович, и сказал о нем в частности:
«У Маклакова не было шор, которые позволяли бы идти вперед — а часто и вести за собой людей — без страха и сомненья, в нем абсолютно отсутствовал фанатизм, даже те последние остатки фанатизма, которые для движения по прямой линии необходимы».
Вспоминая бурные события 1905 года, приведшие к провозглашению первой русской конституции, Маклаков пишет в воспоминаниях, что он сразу же не одобрил позиции, занятой лидером кадетов Милюковым: ничего не изменилось, борьба продолжается:
«Наша общественность, получив конституцию, вместо соглашения с властью на основе ее, хотела сначала добиться еще более полной победы над властью, капитуляции ее без всяких условий. Она не сознавала тогда, что, отвергая соглашение с властью, она отдавала себя на усмотрение Ахеронта, управлять которым одна была не в силах».
Ахеронт — одна из подземных адовых рек древнегреческой мифологии, символ темных неуправляемых сил. Слово ставшее модным как раз в то время, когда Милюков процитировал Вергилия: «Если не смогу убедить высших, то двину Ахеронт», то есть апеллирую к массам, если власть не уступит. Кстати, это та самая цитата, которую Фрейд поставил эпиграфом к своей книге «Толкование сновидений», исследующей темные, ночные, подземные силы души. Либералам, с их культом разума, всегда было трудно правильно оценивать Ахеронт и его потенциальные угрозы.
В.А.Маклаков, человек, первым и последним словом которого было право, закон, отнюдь не обольщался столь влиятельным в России мифом революции:
«Я верил, что власть не может держаться на одной организованной силе, если население по какой-то причине ее не будет поддерживать. Если власть не сумеет иметь на своей стороне население, то ее сметет или заговор в ее же среде, или Ахеронт; но если Ахеронт, к несчастью, выйдет наружу, то остановить его будет нельзя, пока он не дойдет до конца. И потому я во всякой революции видел несчастье прежде всего для правового порядка и для страны».
Убеждение, вынесенное Маклаковым еще в адвокатские его годы, смысл и резон суда не только в том, чтобы оправдать обвиняемого, сколько в том, чтобы в первую очередь защищать закон — иногда, а в России и чаще всего — от государства, этот закон и установившего. Он приводит горькую остроту одного из своих коллег: «Ссылка на закон есть первый признак неблагонадежности». К великому сожалению, такая ситуация кажется в России неизбывной.
В книге о Третьей Думе Маклаков обсуждал один из острейших эпизодов российской парламентской истории — так называемый государственный переворот 3 июня 1907 года. В этот день по инициативе Столыпина была распущена Дума и принят новый избирательный закон, по которому в следующей, Третьей Думе создалось здоровое консервативное большинство, а на основе его стала возможной деятельная законодательная работа. В то время Маклаков, как и все кадеты, осудил инициативу Столыпина, но в мемуарной книге склонен считать этот шаг правильным, оправдавшим себя на практике. И позднее Маклаков призывал делать различие между революционным и государственным переворотом. В России создалось предвзятое мнение о том, что всякая революция — во благо народа, а всякий государственный переворот — на пользу только власти; от этого предрассудка надо отказаться, писал Маклаков, — опыт русской истории — хотя бы тот же столыпинский переворот — показывает, что это не так, что власть в России в принципе может быть благой. В это очень хочется верить; но для убеждения в такой вере хотелось бы чаще видеть Столыпиных.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/137923.html
* * *
[Русский европеец — Осип Мандельштам]
Осип Эмильевич Мандельштам (1891—1938) — прежде всего замечательный, гениальный поэт, и это главное, что о нем нужно помнить. Но, помимо высокого мастерства, его стихи несут очень значительные темы. И это темы, прежде всего, культурные, можно даже сказать, культурологические. В этом отношении, Мандельштама, несомненно, можно ставить в контекст Россия — Европа. И в этом контексте он оказывается первостатейным европейцем.
Но, прежде всего, четкой европейской ориентацией обладала литературная группа, в которой выступил на поприще поэзии молодой Мандельштам, — акмеизм. Если предшествующих символистов, с их интересом к потустороннему, с их пониманием поэзии как разговора о запредельном и с запредельным, — если их можно вывести из традиции немецкого романтизма, вообще, немецких мистических туманов, то акмеисты присягали на верность латинскому Западу, Франции — культу разума и четких форм. Ориентация акмеизма — классицистическая, а не романтическая. Первая книга Мандельштама называлась «Камень». Это слово у него имеет не одну коннотацию, но едва ли не главная – отнесение к архитектуре. Важнейшее искусство, если не для всех акмеистов, то для Мандельштама уж точно, — архитектура, а не музыка, как у символистов. Камень — прежде всего строительный материал, средство возведения могучих соборов Средневековья. И Средневековье — любимая эпоха молодого Мандельштама. Вот что он писал в статье 1913 года «Утро акмеизма»:
Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциальную способность динамики — как бы попросился в «крестовый свод» — участвовать в радостном взаимодействии себе подобных.
Отсюда парадоксально обновленное, «остраненное» понимание столь ходового в России понятия «соборность»: она оказывается достоянием Европы, причем не современной, а средневековой:
Своеобразие человека, то, что делает его особью, подразумевается нами и входит в гораздо более значительное понятие организма. Любовь к организму и организации акмеисты разделяют с физиологически-гениальным средневековьем. <…> Средневековье, определяя по-своему удельный вес человека, чувствовало и признавало его за каждым, совершенно независимо от его заслуг. Титул мэтра применялся охотно и без колебаний. Самый скромный ремесленник, самый последний клерк владел тайной солидной важности, благочестивого достоинства, столь характерного для этой эпохи.