<…> Отсюда аристократическая интимность, связующая всех людей, столь чуждая по духу «равенству и братству» Великой Революции. Нет равенства, нет соперничества, есть сообщичнество сущих в заговоре против пустоты и небытия. <…> Средневековье дорого нам потому, что обладало в высокой степени чувством граней и перегородок.
Сейчас не важно, прав ли Мандельштам в этом понимании Средневековья (хотя его видение четкой структурности жизни и культуры этого времени и верно, и в высшей степени эстетично). Важнее психологические основания этого — в случае Мандельштама сугубо индивидуального — выбора культурного образца. Мандельштам, человек не обладавший детерминирующим культурным наследством, не чувствовавший себя ни евреем, ни русским, искал духовного пристанища, принадлежности — ангажированности, как сказали бы в наше время. Вот как пишет об этом М.Л. Гаспаров:
Полупровинциал, еврей, разночинец, он не получил достояния русской и европейской культуры по естественному наследству. Выбор культуры был для него актом личной воли, память об этом навсегда осталась в нем основой ощущения собственной личности с ее внутренней свободой. Эстетика для него сделалась носителем этики, выражением свободного выбора. Героем одной из первых его статей был Чаадаев — человек, ушедший от аморфной, бесструктурной и беспамятной русской культуры в Европу и с Европой в душе вернувшийся в Россию — героем, потому что он дважды сделал свой свободный, сознательный выбор.
У молодого Мандельштама есть стихотворение «Аббат», ставшее хрестоматийным, и в нем такое четверостишие: «Я поклонился, он ответил / Кивком учтивым головы / И, говоря со мной заметил: / "Католиком умрете вы!"». Известно, что Мандельштам принял христианство по протестантскому обряду методистской церкви, но католический культурный уклон в нем остался, в частности, влечение вот к этой архитектурности, соборности умело структурированного строения, к идее организующего единства. Уже после войны и революции он в статьях продолжает писать о «социальной архитектуре» как требовании времени, продолжает искать некую органическую целостность. Но достаточно скоро понимает, что этот идеал в современности утопичен. И вот что он говорит в замечательной статье 1922 года «Пшеница человеческая»:
Остановка политической жизни Европы как самостоятельного, катастрофического процесса, завершившегося империалистической войной, совпала с прекращением органического роста национальных идей, с повсеместным распадом «народностей» на простое человеческое зерно, пшеницу, и теперь к голосу этой человеческой пшеницы, к голосу массы, как ее нынче косноязычно называют, мы должны прислушаться, чтобы понять, что происходит с нами, и что нам готовит грядущий день. <…> Ныне трижды благословенно всё, что не есть политика в старом значении слова <…> всё, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства, всяческая домовитость и хозяйственность, всяческая тревога за вселенский очаг. Добро в значении этическом и добро в значении хозяйственном, то есть совокупности утвари, орудий производства, горбом нажитого вселенского скарба, сейчас одно и то же.
Это видение ориентировано уже не на прошлое, а на будущее, не на средневековую Европу, а едва ли не на современную Америку, или, если держаться Европы, на нынешний Европейский Союз, но еще шире — на требования демократического века. В России, к этому времени, по-видимому, как раз восторжествовали массы, но хозяйственное добро было в ней выведено вместе с этическим. Пшеница человеческая уничтожалась вместе с хлебными злаками. Мандельштаму оставалось писать стихи о голодных крестьянах — тенях Украины и Крыма — и самому погибнуть в лагере на Дальнем Востоке. Но, как писала соратница Ахматова: «Еще на Западе земное солнце светит».
О спутник старого романа,
Аббат Флобера и Золя!
От зноя рыжая сутана
И шляпы круглые поля.
Он всё еще проходит мимо
В тумане полдня вдоль межи,
Влача остаток власти Рима
Среди колосьев спелой ржи.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/137136.html
* * *
[Телероман: эстетика сериала] - [Радио Свобода © 2013]
Говорят, все началось с того, что на кубинских сигарных фабриках принято было читать вслух книги. Работа монотонная: руки заняты — голова свободная. Сперва читали Дюма — «Графа Монте-Кристо», «Три мушкетера». Потом — «Анну Каренину». Несколько лет назад в Нью-Йорке даже поставили пьесу об этом: как в старой Гаване крутильщицы сигар слушают роман Толстого. Этот очень удачный спектакль так и назывался — «Анна Каренина». Наконец, дело дошло до Маркса, что, как известно, трагично отразилось на истории острова. Но еще задолго до Кастро на Кубе появилось радио, по которому в 30-е годы читали на голоса целые романы. С развитием телевидения жанр преобразовался в теле-роман, который завоевал всю Латинскую Америку. Сегодня это — главное событие в жизни целого континента.
Возможно, нечто подобное происходит сегодня на малых экранах России. Сериалы, а, точнее — теле-романы по русской классике — стали самой заметной новацией в отечественном телевидении. Не случайно на недавней церемонии «Ники», впервые, награду получил сериал Глеба Панфилова «В круге первом».
По-моему, это говорит о том, что классическая литература ищет себе, за пределами переплета, новую форму существования, а, значит, и нового зрителя-слушателя-читателя.
Этот круг проблем мы обсудим вместе с Борисом Парамоновым. Борис Михайлович и считает, что о телевидении можно говорить бесконечно, и ни к какому результату это не приведет: «Это — рок новейшего времени. Вроде автомобиля. Это то, без чего уже не обойтись. То же будет с компьютерами (может быть, уже стало). Когда у меня пропадает интернет, я не нахожу себе места. Что касается телевизора, то я знаю людей, которые его не держат».
— Бахачаняны двадцать лет жили без телевизора…
— А сейчас по всей Америке люди интеллигентные взяли за правило разрешать детям телевизор не более полутора часов в день. А что толку? Вырастут — сами будут решать. И, скорее всего, смотреть будут. Живя в СССР, я телевизор в доме ликвидировал. Здесь — не могу без него обойтись. Понятно, что в Америке телепередачи интереснее, чем были в коммунистической России. Но ведь идеологические вопросы в телевидении — не главное. Телевидение обладает своеобразной гипнотической силой. Сама картинка завораживает. И, главное: к некоторым программам вырабатывается какая-то наркотическая привязанность. Главный наркотик — телесериалы. Вырабатывается привычка постоянно видеть определенные лица. Это привязанность именно к лицам, а не к сюжету. Если какой-то сериал вас увлек, вы будете смотреть его всегда. Удачные сериалы всегда повторяют, они идут десятилетиями. Смотришь серию каждый раз, уже зная наизусть, что будет, и кто что скажет. Это — как дети: требуют, чтобы им рассказывали любимую сказку, причем следят за всеми деталями, и, не дай бог, что-либо изменить, хоть слово. Нравится как раз буквальное повторение. Создается иллюзия фундаментальной неизменности бытия. Это как-то успокаивает. Детям важно убедиться, что всё всегда так, а не иначе, дети — самые большие конформисты. Такими детьми стали сейчас все. Телевидение — остров спокойствия в сегодняшнем чрезвычайно динамичном, то и дело обрушивающемся мире. Телевидение, по определению, по самому замыслу своему — нечто домашнее, уютное, отдохновенное. Даже одеваться не надо, как при походе в кино.
— С огласен. Я в течение уже многих лет смотрю сериал «Мэш». Это знаменитая передача 70-х годов, рассказывающая о врачах на корейской войне. И хотя я знаю каждую реплику, я чувствую именно то, о чем Вы говорите — успокаивающее повторение одного и того же сюжета, тех же реплик. Короче говоря, ты живешь с чем-то вечным.
— В моем случае тоже существуют такие сериалы. Например, сериал начала семидесятых годов «Трое — уже компания». И, конечно, английские сериалы Keeping Up Appearances («Соблюдая приличия») и As Time Goes By («Как летит время»). Персонажи этих сериалов становятся буквально родными людьми, без них как-то и жить уже нельзя. Этот феномен был предрешающе описан Рэем Бредберри в знаменитой его дистопии «451 градус по Фаренгейту» (Fahrenheit 451). Там, телевизор — это все четыре стены в гостиной, и жена героя всё свое время проводит в этих стенах; персонажей непрерывного телепредставления она называет «друзьями». Она не одна, к ней друзья пришли. А муж — пожарный, он сжигает книги, чтение которых в будущем обществе признано опасным, считается подрывной акцией. В недавнем интервью Брэдберри сказал, что это время уже пришло.
— Может быть, так оно и есть. Во всяком случае, спектакль по его книге сейчас открывается на Бродвее. Однако, тема нашей сегодняшней беседы иная. Речь идет не столько о сериалах, специально сделанных для телевидения, сколько телероманах. О книгах, которые переносятся на телевидение, практически, буквально.
— Это, конечно, не так. Книга не может и не должна быть пересказана по-другому. Конечно, романы экранизируются всё время, но удачным кинопроизведением по роману может быть только такое, где вещь пересказывается кинематографическими средствами. Есть две экранизации «Лолиты». Первая сделана выдающимся кинорежиссером Стэнли Кубриком, и это хорошо, вторая — обычный пересказ, движение строго по линии романа, вдоль текста. И ничего не вышло, хотя играет замечательный Джереми Айронс, куда более подходящий на роль Гумберта, чем кубриковский Джеймс Мэйсон. Еще можно вспомнить статью Юрия Тынянова «Иллюстрации». Он приводит пример из Гоголя, из второй части «Мертвых душ»:«Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом