И в русском случае — это глубочайшая правда: русский народ не любит власти — не в смысле какого-либо бунта, а в смысле глубочайшего непонимания и нежелания о ней думать, тем более в ней участвовать, считать ее своей то ли прерогативой, то ли долгом. У РУССКИХ НЕТ ЭРОСА ВЛАСТИ. Сильнейшее, «архетипическое» доказательство — сама русская летопись «Откуда пошла есть Русская Земля», первый же сюжет которой — призвание варягов. Если этот сюжет отложился в коллективной памяти народа как основной, изначальный, значит он такой и есть, значит тут — русская правда, правда о Руси: у русского народа нет вкуса и воли к политической самоорганизации, русские народ не политический, «неполитичный». Государственным строительством занимаются в России варяги, активные пришлецы. Или, если отвлечься от древнего текста к тому, что поновее: «в номерах служить — подол заворотить: кто пришел — тот и господин, хучь еврей, хучь всякий» (рассказ Бабеля «Иисусов грех»).
Вернемся, однако, к более приличествующему таким разговорам торжественному тону. Лучшее резюме этому русскому сюжету дает, как всегда, Бердяев:
Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ — самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю. Все подлинно русские, национальные наши писатели, мыслители, публицисты, — все были безгосударственниками, своеобразными анархистами… Славянофилы сознавали, что их учение о самодержавии было своеобразной формой отрицания государства… Русский народ как будто бы хочет не столько свободного государства, свободы в государстве, сколько свободы от государства, свободы от забот о земном устройстве. Русский народ не хочет быть мужественным строителем, его природа определяется как женственная, пассивная и покорная в делах государственных, он всегда ждет жениха, властелина. Пассивная, рецептивнаяя женственность в отношении к государственной власти — так характерна для русского народа и для русской истории… Государственная власть всегда была внешним, а не внутренним принципом для безгосударственного русского народа; она не из него созидалась, а приходила как бы извне, как жених приходит к невесте. И потому так часто власть производила впечатление иноземной, какого-то немецкого владычества … государство это «они», а не «мы»… Русский народ хочет быть землей, которая невестится, ждет мужа.
Понятно, что при такой предрасположенности власть в России может быть только неограниченной, деспотической, если и не тоталитарной, то абсолютной. Демократия как политическая система, предполагающая ответственность власти перед народом, несовместима с таким складом русской души, с этим интимным содержанием национальной психеи. И в этом мы убедились от противного, когда в России на короткое время установилась демократия — когда на волне народной воли пришел к власти Ельцин.
Загадка Ельцина, всех парадоксов его властвования в том заключается, что он отнюдь не властвовал. При нем не свобода была — а отсутствие, минус власти. Именно так: народная власть как отсутствие власти — в полном соответствии с этим антиполитическим, антигосударственным, антиисторическим русским архетипом.
В Ельцине прорвались наружу эти древние пласты русской а-политической души. И это был цирк столетия: власть, не желающая властвовать. Русский цирк, завоевавший всемирное признание и чуть ли не любовь. «Солнечный клоун» прозвали на Западе клоуна Олега Попова. Вот и Ельцин был таким солнечным клоуном. И хоронить клоуна следует весело, как в фильме Феллини.
А если не по-западному, а опять же по-русски, то другое слово уместно вспомнить: не клоун, а юродивый. Слово русское, но явление-то пошире: хотя бы христианское, то, что называется «христианский дионисизм». Ярчайший образец на Западе — Франциск Ассизский, разбрасывавший сукна из окон отцовской лавки и раздевавшийся догола в церкви. Так Ельцин разбрасывал суверенитеты и «акции за голоса» — и дирижировал оркестром в Германии. Да и не только христианство вспомнить можно, но, допустим, индейцев, их обычай «потлач» — совместное прогуливание нажитого в коллективном запое.
И апофеозом ельцинского квази-властвования стал самый отказ его от власти — законной и еще не досиженной. Это жест, если угодно, гениальный — вроде ухода Льва Толстого. Всё сразу стало на свои места, вернулось к некоей российской органике: власть не может быть своей, нашенской, демократической, коренной, она должна отстоять от народа, отчуждиться в некоем внешнем образе. И возвращение к традиции было придумано опять же мастерски: операция «преемник». Будущий вождь был выдвинут, лишен фона, как-то абсолютно явлен, то есть объективирован: не от вас, не из вас взят, а вам дан. Вот вам вождь, и если надо голосовать, то за него и голосуйте. И проголосовали — семьдесят пять процентов: за абсолютно неизвестного человека. Так так и надо: власть должна быть неизвестной, абсолютно внеположной, это вещь в себе, мы к ней отношения не имеем. Я помню тогдашние разговоры с тогдашними рядовыми россиянами: впечатление было, что они испытали облегчение.
Вспоминается некий то ли анекдот, то ли апокриф из сталинских времен. Верный пес Поскребышев пожаловался хозяину: Ёсь Сарьёныч, у меня жену арестовали. — Ничего, Саша, иди домой, будет тебе жена. — Поскребышев приходит домой, ему дверь открывает незнакомая женщина: здравствуйте, товарищ Поскребышев, я ваша жена. И зажили.
Показательно здесь то, что Поскребышев даже в паре с женой всё-таки сам глядит бабой: не он, а за него выбор делают.
Или еще — из воспоминаний Евгения Шварца, записавшего разговоры женоненавистников-обериутов — Заболоцкого, Хармса и Олейнкова.
Они ругали женщин. Двое — яростно, а Хармс — несколько безразлично. Олейников прежде всего утверждал, что они куры. Повторив это утверждение несколько раз страстно, убежденно, он добавил еще свирепее, что если ты пожил раз с женщиной — всё. После этого она уже тебе не откажет. Это всё равно что лошадь. Поймал ее за челку — значит, готово. Поезжай.
Легко представить себе, как возмутились бы этим текстом, знай они его, нынешние феминистки. Но мне кажется, что показательный русский, сравни его с такой лошадью, не очень бы возражал: русские — народ искренний, то есть неполитичный.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/404803.html
* * *
[Борис Парамонов: «Искусство принадлежит народу»]
26.06.2007 04:00 Борис Парамонов
Недавно в Америке сыграли последний эпизод длившегося восемь лет сериала «Сопрано». Сопрано – имя семьи босса мафиозной группировки. Было решено показать именно семейную жизнь, а не просто разборки бандитов. Идея, конечно, не нова – всем известна классическая трилогия «Крестный отец» – тоже ведь семейная сага. Карлеоне – нынешние Форсайты и Будденброки или даже Ростовы-Болконские. Но кино – оно и есть кино: вышел из кинозала и забыл. Сериал – совсем другое. Это не столько эстетическое переживание, сколько уже образ жизни, нечто постоянное, вошедшее в бытовой обиход. Это как бы «гости пришли».
Сериалы – гениальная идея телевизионщиков. Людей берут на крючок – и они ваши: есть что-то наркотически-завлекающее в сериалах. В СССР соответствующий прорыв произошел с появлением «Семнадцати мгновений весны». Не забыть бытовой картинки: люди вышли на автобусной остановке – и помчались бегом, все вместе: с минуты на минуту начнется Штирлиц. Но это был, что называется, мини-сериал: семнадцать мгновений – двенадцать серий, да и вообще война-то кончилась. А мафиозные разборки, в отличие от «регулярных» войн, не кончаются никогда.
Но всё-таки и тут, в зазеркалье телезрелищ, бывает конец. Заранее было объявлено, какого числа пойдет последний эпизод. Происшедшее потом можно сравнить разве что с ликвидацией системы госзаймов при Хрущеве. Да и то советские люди отреагировали полегче, хотя Би-Би-Си, помню, назвала эту операцию «аферой космических масштабов». Дело в том, как создатель сериала и главный сценарист Дэвид Чэйз решил его закончить. «Сопрано» кончились ничем: главный герой Тони со всем семейством отправился в какую-то пиццерию, а когда в заведение вошел еще какой-то человек, Тони Сопрано поднял на него глаза – и тут произошло затемнение экрана. Многие подумали, что у них испортился телевизор. Теперь вся страна спорит, как надо понимать такой финал: был ли этот вошедший тем, кто за кадром убьет Тони. Возмущение всеобщее: людей лишили их эмоциональных ожиданий, а это дороже неотоваренных хрущевских рублей. Газеты пишут, что Дэвид Чэйз не случайно в это время уехал в свой замок на юге Франции: американцы, как известно, народ вооруженный, и случаи расправы с кумирами бывают (вспомним Леннона).
Мне эта концовка кажется замечательной; из газетных отзывов с удовольствием узнал, что так думаю не я один. По таким поводам всегда Шкловского вспоминаю, утверждавшего, что у настоящего произведения искусства не бывает конца: оно стремится быть неким замкнутым на себя кругом, способным еще раз начаться. Круг – эмблема целостности, самодовлеющей полноты – модель бытия, сказали бы философы романтической школы. И у Набокова подобная мысль есть, и неоднократно он строил свои вещи по круговой модели: например, глава о Чернышевском в «Даре» или рассказ, так и названный – «Круг».
Но зрителям «Сопрано» не до художественных эффектов, они чувствуют себя обманутыми. Одна читательница написала в газету: я придумала свою концовку: прекращаю подписку на канал HBO и, сидя в темной комнате, буду воображать что вздумается, никому не платя.
Ведь это аргумент, к которому прислушаются телевизионные боссы. Создан нежелательный прецедент: платит-то зритель. А покупатель всегда прав. Рынок – это вам не эстетика, это серьезное дело. Дэвид Чэйз сможет укрыться в своем шато и наслаждаться жизнью, но доверят ли ему бизнес в следующий раз? Тут задумаются и сами творцы: эстетический эффект дело одноразовое, а замки на Луаре или в Палм Бич требуют постоянных расходов. Зрелища не менее важны, чем хлеб, без них демократии не бывает. США – это же не Швейцария эпохи Вильгельма Телля. Впрочем, его упражения с луком и яблоком тоже зрелище.