о не отмирать, а усиливаться.
В советское время идеологи, обороняясь от правды о существенной близости Ленина к Ткачеву, говорили, что разница громадная в том, что Ткачев заговорщик, «бланкист», а Ленин всегда говорил о революции как широком народном движении. Это так, но если подобное движение не вызвать переворотом, то в случае его возникновения возглавит революцию, оседлает ее тот, кто создал могучую партийную организацию. Главное — вмешаться в драчку, а там посмотрим, любил Ленин повторять слова Наполеона. Но в драчке побеждает тот, у кого кулак сильнее.
Ткачеву самому не удалось столкнуться с такой ситуацией: не пришли еще времена и сроки. Душевно заболев, он умер сорока двух лет, во французской эмиграции. Но дело его, как мы знаем, не умерло с ним.
Самое поразительное и, так сказать, утешающее в Ткачеве — то, что он не только породил Ленина, но был также двоюродным братом Иннокентия Анненского — отца русского поэтического модерна. Ох, не равны, не равны люди, даже двоюродные братья, и никакому государству-доброхоту не преодолеть этого неравенства. Да и надо ли?
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/395599.html
* * *
[Лолита и Поленька] - [Радио Свобода © 2013]
У «Лолиты» есть русский ключ. Это ясно всякому внимательному читателю, и прежде всего тем, кто знает русские книги Набокова, важнейшая из которых в этом ряду — не очень удавшийся роман «Подвиг». Не в узко-сюжетном, но в тематическом или скорее в понятийном смысле это больше «Лолита», чем отдельные мотивы в «Даре» (Щеголев и Зина) и «Приглашении на казнь» (девочка Эммочка): побег в прошлое, запрещенный и чреватый опасностью побег — вот структурный принцип как «Подвига», так и «Лолиты». «Лолиту» можно рассматривать как ностальгический роман на новом американском материале, в американских декорациях, как говорил сам Набоков. Россия в индивидуальной мифологии Набокова — утраченный рай, даже с большой буквы — Рай. Но детство вообще утраченный рай, отсюда идет сама эта мифологема — то, что в психоанализе называют проекцией в материнскую утробу. Отождествление России с детством напрашивается само собой; небольшой шаг в сторону личных идиосинкразий автора (пресловутые «бабочки») — и готова схема «Лолиты». Отсюда ирония «Лолиты»: не след взрослому человеку тосковать о родине. «Лолита» — сеанс черной ностальгии и ее разоблачение.
Все это вполне ясно вне каких-либо детализированных исследований, априорно. Но и набоковские тексты дают массу соответствующих ключей к русской интерпретации знаменитого американского романа. Важнейший текст — воспоминания Набокова «Другие берега». Как во всякой изящной шахматной задаче, есть в этой книге и отвлекающий маневр, заманка в ложное решение. Такое ложное решение — в главе восьмой: французская девочка Колетт на биарицком пляже, первая любовь автора. Но настоящее решение — в главе десятой, где говорится о любовном пробуждении подростка, опять же со множеством сюжетных трюков. Набоков делает, по его словам, двойное сальто-мортале с так называемым вализским перебором: «старые акробаты меня поймут». Я хочу выступить таким старым акробатом.
Трюки Набокова в этой главе начинаются с неуместного вроде бы воспоминания о майнридовском романе «Всадник без головы». Этим всадником оказывается в главе кузен автора Юрик Рауш (подробности не привожу). Второй персонаж, которого перепрыгнул Набоков, — ни более ни менее как Лев Толстой, умерший как раз в тот самый момент, когда будущий автор начал рассказывать родителям о странных и раньше незнакомых физиологических ощущениях подростка. Старое умирает, молодое растет. Рождается новый писатель, не хуже Толстого, тем более, что тут же, в этой же главе появляется и Катюша Маслова.
Это дочка кучера Поленька — то ли прото-Лолита, то ли позднее подкинутый ключ к ней (мне здесь незачем разбираться в хронологии написания «Лолиты» и русского варианта мемуаров).
В то лето я каждый вечер проезжал мимо золотой от заката избы, на черном пороге которой всегда в это время стояла Поленька, однолетка моя, дочка кучера. Она стояла, опершись о косяк, мягко и свободно сложив руки на груди — воплощая и rus (то есть деревню) и Русь (аллюзия на Горациев эпиграф ко второй главе Онегина) — и следила за моим приближением издалека с удивительно приветливым сиянием на лице, но по мере того, как я подъезжал, это сияние сокращалось до полуулыбки, затем до слабой игры в углах ее сжатых губ и наконец выцветало вовсе, так что, поравнявшись с нею, я не находил просто никакого выражения на ее прелестном круглом лице, чуть тронутым оспой, и в косящих светлых глазах.
Вот эти косящие глаза, как у Катюши Масловой, долженствуют держать в памяти читателя соревнование с Львом Толстым.
Продолжим цитату:
Боже мой, как я ее обожал! Я никогда не сказал с ней ни слова, но после того как я перестал ездить по той дороге в тот низко-солнечный час, наше безмолвное знакомство время от времени еще возобновлялось в течение трех-четырех лет. Посещаю, бывало, хмурый, в крагах, со стеком, скотный двор или конюшню, и откуда ни возьмись она вдруг появляется, словно вырастая из золотистой земли, — и всегда стоит немного в сторонке, всегда босая, потирая подъем одной ноги об икру другой, или почесывая четвертым пальцем пробор в светло-русых волосах, и всегда прислоняясь к чему-нибудь, к двери конюшни, пока мне седлают лошадь, или к стволу липы <…>. С каждым разом ее грудь под серым ситцем казалась мне мягче, а голые руки крепче, и однажды, незадолго до ее отъезда в далекое село, куда ее в шестнадцать лет выдали за пьяницу-кузнеца, я заметил как-то, проходя мимо, блеск нежной насмешки в ее широко расставленных, светло-серых глазах.
Поленька — предмет первых эротических грез автора-героя:
Странно сказать, но в моей жизни она была первой, имевшей колдовскую способность накипанием света и сладости прожигать сон мой насквозь (а достигала она этого тем, что не давала погаснуть улыбке)…
Тут сделаем цезуру, чтобы выделить окончание этой фразы:
…а между тем в сознательной жизни я и не думал о сближении с нею, да при этом боялся пуще испытать отвращение от запекшейся грязи на ее ногах и затхлого запаха от крестьянского платья, чем оскорбить ее тривиальным господским ухаживанием.
В «Лолите», однако, Гумберт Гумберт совсем не брезглив в отношении малолетних девочек; тут многие детали можно припомнить, достаточно одной: чистка зубов — единственная гигиеническая процедура, которую Лолита проделывала с подлинным рвением. Гумберт, помнится, весьма любил мыть Лолиту сам.
Эта грязь на ногах, вполне обычная у крестьянской девчонки, в контексте — знак ее избранности, избранности самого автора. Здесь реминисценцция из Ахматовой, ее Муза: «И были смуглые ноги / Обрызганы крупной росой». Непростая тут грязь.
Муза появляется исподтишка и в другом месте (вместе с Аполлоном, кстати сказать):
… оберегая собственный покой, я отказывался отнести к ней то русалочное воплощение ее жалостной красоты, которое я однажды подсмотрел. Дело было в июне того года, когда нам обоим минуло тринадцать лет; я пробирался по берегу Оредежи, преследуя так называемых «черных» аполлонов (Parnassius mnemosyne), диковинных, древнего происхождения бабочек с полупрозрачными глянцевитыми крыльями и пушистыми вербными брюшками. Погоня за этими чудными созданиями завела меня в заросль черемух и ольх у самого края холодной синей реки, как вдруг донеслись крики и всплески, и я увидел из-за благоухающего куста Поленьку и трех-четырех других подростков, полоскавшихся нагишом у развалин свай, где была когда-то купальня. Мокрая, ахающая, задыхающаяся, с соплей под курносым носом, с крутыми детскими ребрами, резко намеченными под бледной, пупырчатой от холода кожей, с забрызганными черной грязью икрами, с круглым гребнем, горевшим в темных от влаги волосах, она спасалась от бритоголовой, тугопузой девчонки и бесстыдно возбужденного мальчишки с тесемкой вокруг чресел (кажется, против сглазу), которые приставали к ней, хлеща и шлепая по воде вырванными стеблями водяных лилий.
Название бабочки тут пропустить нельзя : Parnassius mnemosine; Парнас — местопребывание Аполлона, предводителя Муз, а Мнемозина — их мать. В этом фрагменте совершается некий мистический брак, порождающий произведение искусства. В то же время — тут ясное отнесение к той главе «Лолиты», где юного Гумберта и Аннабеллу, готовых соединиться, спугивают купальщики — «морской дед и его брат», опять же мифологические фигуры. Бесстыдно возбужденный мальчишка — это и сам Гумберт, с его трепещущим жезлом страсти, и эти мифологические бесстыдники.
Не случайно в «Других берегах», что эта тема вводится раньше, в главе шестой, повествующей о бабочках, — подчеркивается значимость этой картины, она подготавливается незаметным ходом. У Набокова вообще ничего случайного не бывает, — не говоря лишний раз о том, что в художественной системе автора бабочки — это метафора пресловутых нимфеток.
А затем наступило одно беспокойное июньское утро, когда я почувствовал потребность исследовать обширную болотистую местность, простиравшуюся за Оредежью. Пройдя пять-шесть верст вдоль реки, я наконец перешел ее по узкому упруго-досчатому мостику, откуда видать было избенки по ближнему песчаному скату, черемуху, желтые бревна на зеленом бережку и красочные пятна одежд, скинутых деревенским девчонками, которые, блестя и белеясь в мелкой воде, кричали, окунались, плескались, столь же мало заботясь о прохожем, как если бы он был моим нынешним бесплотным послом.
Набоков в этих словах — посол из будущего, автор «Других берегов» и «Лолиты».
Важно привести концовку десятой, «Поленькиной» главы:
Поленька, прислонившись с улыбкой странной муки к двери в огне моих новых снов; все это сливалось в один образ, мне еще неизвестный, но который мне скоро предстояло узнать.
Помню один такой вечер… Блеск его рдел на выпуклости велосипедного звонка. Над черными телеграфными струнами веерообразно расходились густо-лиловые ребра роскошных малиновых туч: это было как некое ликование с заменой кликов гулкими красками. Гул блекнул, гас воздух, темнели поля; но над