Борис Парамонов на радио "Свобода"- 2007 — страница 25 из 48

Самая поразительная и общая черта, соединяющая всех писателей, которые образуют это течение литературы, состоит в том, что никогда, ни на одну минуту, ни в какое время им не приходила на ум мысль, что их сочинения могут быть нужны кому-нибудь еще, кроме юношей; что их может взять в руки и серьезный историк, и поэт, государственный муж, отец семьи или вообще кто-нибудь, имеющий на земле серьезные, взрослые интересы.

Розанов был человек по складу души отнюдь не сатирический, он всегда старался не только понять, но и полюбить то, о чем он в данный момент пишет, вне этого любовного склонения он вообще не садился писать. И он этих юношей — как читающих, так и пишущих — любит, видит их нравственную чистоту. И вот тут вспоминает в сноске о Герцене:

В высшей степени замечательно, что Герцен, несмотря на свой радикализм и бездну талантливости, никогда особенным культом не пользовался в нашем юном обществе. Он был не только слишком сложен, умственно развит, но и недостаточно внутренне чист для этого. Острота, хорошо написавшаяся, если бы даже, написав, он и почувствовал ее неправость, — уже не зачеркнулась бы им, и этого никогда не сделал бы Писарев.

Вот типология Чернышевского, куда более интересная, чем его собственные писания. Лично же Чернышевский интересен как раз тем, что был он таким чистым подростком как раз в быту, в жизни, в биографии. Произошло почти полное совпадение типа мысли и типа личности; полнее такое совпадение было разве что у Писарева.

И тут нельзя не вспомнить, как трактовал Чернышевского Набоков в романе «Дар», в знаменитой его четвертой главе. Чернышевский взят с неожиданной стороны — его сексуальной неуклюжести, и в этом свете предстает абсолютно понятной вся его интеллектуальная и эстетическая незрелость, неразвитость. Набоков, так подчеркивавший свою ненависть к Фрейду, дал Чернышевскому стопроцентно фрейдистский психоанализ. Сам же Набоков говорит в «Лолите»: человек с каким-либо сексуальным изъяном поразительно наивен в жизни. Вот это он и представил в «Даре» на примере Чернышевского.

У Набокова был еще один заметный источник в его суждениях о Чернышевском — Шкловский, конечно. О перекличках Набокова — Шкловского сейчас уже пишут, и будут писать еще больше. Важно то место в «Сентиментальном путешествии», где Шкловский, говоря о народнически-радикалистских интерпретаторах русской литературы, сравнивает их с человеком, пришедшим посмотреть на цветок и для удобства на него севшим. Чернышевский один из главных в этой компании. Его эстетика исходит из того, что реальная вещь всегда интереснее ее художественного изображения, настоящее яблоко лучше нарисованного. Прекрасное есть жизнь, говорит Чернышевский. Это слова человека, которому жизнь не удалась и потому всячески им превозносится — как некий недоступный плод. Зеленые яблоки бытия кажутся Чернышевскому райскими плодами, так им и не отведанными. В отличие от басенной лисы в винограднике он до умиления простодушен.

По такой же схеме строится все нехитрое мировоззрение Чернышевского. Такова, например, его утилитаристская мораль, пресловутый разумный эгоизм: я делаю добро не потому, что хочу добра, а потому что это выгодно для меня. Он пишет:

Мы хотели показать, что понятие добра не расшатывается, а, напротив, укрепляется, когда мы открываем его истинную натуру, когда находим, что добро есть польза… нравственно здоровый человек инстинктивно чувствует, что все ненатуральное вредно и тяжело.

Это опять же слова человека, который не может реализовать свои натуральные инстинкты, который именно нездоров. Ибо, как говорил Ницше, больной человек не имеет права быть пессимистом. Все бы хорошо, но Чернышевский, увы, не Ницше.

Доброжелатели Чернышевского, которых у него была тьма задолго до большевиков, много писали о том, что убогий позитивизм того времени, горячо им воспринятый, не давал Чернышевскому адекватно обосновать требования высокой нравственности, столь свойственной всем этим «русским мальчикам», и что сам Чернышевский был человеком высокой нравственности, почти святости. Но за святостью в России ходить недалеко: стоит только сесть в тюрьму по обвинению в бунте против властей. Пока в России будут сажать за образ мыслей, до тех пор такие люди, как Чернышевский, будут ходить в культурных героях. И до тех пор придется говорить о незрелости, инфантильности, диком варварстве не русского общества, а русской власти.



Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/392566.html


* * *



[Борис Парамонов: «Крестовых походов не будет?»]


11.05.2007 04:00 Борис Парамонов

В 1924 году Николай Бердяев выпустил небольшую книгу «Новое Средневековье», сделавшую его европейски знаменитым. Ситуация на континенте была несомненно кризисной: недавно закончилась Первая мировая война, уничтожившая все иллюзии викторианского прогресса, опрокинувшая три империи и поставившая под вопрос судьбу демократии в Европе. Фашизм уже победил в Италии; ему предстояло победить и в Германии. В России восторжествовал тоталитарный строй  политического, экономического и духовного подавления.

История менялась на глазах. Идет новое Средневековье, предупреждал Бердяев. Собственно, он не столько предупреждал, сколько ставил прогноз, исходя из всем видимых черт времени. Главное было, по Бердяеву, – конец эпохи буржуазной демократии и капиталистической экономики. Наступает эпоха новой религиозности, даже русский коммунизм свидетельствует об этом: это что угодно, только не секулярная идеология, именно потому, что он требует человека целиком, тотально его определяет.

Как сегодня можно оценить это уже старое бердяевское пророчество? Вроде бы оно не осуществилось. И демократия жива в Европе, и коммунизм пал, и экономика массового производства отнюдь не исчезла. Фашизма нет в Европе. Несомненный демократический ренессанс ХХ века – заслуга Соединенных Штатов, вышедших на арену международной политики. И всё-таки бердяевская книга недаром вспомнилась.

Газета «Нью-Йорк Таймс» опубликовала статью Дэна Билефски о средневековом буме в Бельгии. Люди чуть ли не сходят с ума от всего средневекового, оно стало национальной модой. Причем это не увлечение ностальгирующих культурных снобов, подобных описанным Ивлином Во и Олдосом Хаксли, а повальная эпидемия. Один из персонажей статьи –  больничная уборщица, по уикендам уходящая вместе с мужем на какую-то беспризорную старинную башню: хоть два дня в неделю не слышать телефонов и пылесосов. Люди шьют себе старинную одежду, коллективно строят какие-то лачуги для средневековых ночевок, варят по рецепту XIV века хмельной напиток, приправленный имбирем, гвоздикой и перцем (называется hippocras).  Дело уже переходит на государственный уровень: нескольких малолетних преступников вместо исправительной колонии отправили на паломничество к святым местам в Северной Испании (в сопровождении взрослых, конечно).

Этой моде или, что кажется уместнее, психоэпидемии, как раз в духе средневековых, находят по крайней мере два объяснения. В Бельгии Фландрия может отделиться от франкоязычной части, фламандцы от валлонов. Бельгийцы переживают перспективу дальнейшего дробления и умаления – и потому уходят в иллюзорное прошлое, когда Гент и Брюгге значили не меньше, чем Париж и Лондон. Вторая причина – беспокойство, вызываемое растущим мусульманским населением, которого в средние века, как известно, в Европе не было.

Но вот тут и вспоминается Бердяев и его Новое Средневековье. Если он в 20-е годы ошибался насчет Европы, то оказывается не так уж не прав через восемьдесят лет в мировом масштабе. Тень Нового Средневековья с его моральным фанатизмом и религиозной эксклюзивностью легла на мир, ставший единым. И от него не спрятаться ни в пресловутой башне из слоновой кости – для высоколобых, ни в той развалине, где ночует по воскресеньям бельгийская уборщица.




Радио Свобода © 2013 RFE/RL, Inc. | Все права защищены.


Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/392116.html


* * *



[Русский европеец Владислав Ходасевич] - [Радио Свобода © 2013]

Владислав Фелицианович Ходасевич (1886—1939) — поэт странной судьбы. Печататься он начал еще в дореволюционной России, и уже приобрел определенное имя. Но, оказавшись за границей в 1922 году — еще не эмигрантом, книги его продолжали продаваться, я сам видел его «Державина» у букиниста — постепенно перешел на положение эмигранта, и ни о каких новых публикациях на родине речи быть уже не могло. Потом, в какую-то совсем уж незаметную оттепель, в журнале «Москва» были опубликованы подборки Мандельштама и Ходасевича. Первого уже, очень не торопясь, вводили в официальный оборот; но за Ходасевича, были разговоры, кому-то и влетело. Помню, в той подборке понравились две вещи:

Мне невозможно быть собой,


Мне хочется сойти с ума,


Когда с беременной женой


Идет безрукий в синема.

Потом там появлялись ангелы, которых поэт хлестал бичом, и они разлетались — «как с венетийских площадей пугливо голуби неслись от ног возлюбленной моей». И второе, про отражение головы в окне берлинского кафе:

И проникая в жизнь чужую,


Вдруг с отвращеньем узнаю


Отрубленную, неживую


Ночную голову мою.

Было еще стихотворение Ходасевича, известное, так сказать, из неофициальных источников — цитировалось в книге Шкловского «Сентиментальное путешествие», из советских библиотек не изымавшейся. Это уж совсем знаменитая «Баллада»:

Сижу, освещаемый сверху,


Я в комнате круглой моей,


Смотрю в штукатурное небо


На солнце в шестнадцать свечей…


Морозные белые пальмы


На стеклах беззвучно цветут,


Часы с металлическим шумом


В жилетном кармане идут.

И так далее. Возникал устрашающий образ какого-то гомункула, даже чудовища Франкенштейна, которое вдруг станет в гигантский рос, и скажет что-нибудь страшное.