Борис Парамонов на радио "Свобода"- 2007 — страница 37 из 48

В утверждении связи крестьянской погибели в России с падением духовенства Солженицын поменял местами причину и следствие. Строго говоря, такой связи — крестьянства с церковью — в России вообще не существовало. Связь была бытовая, а не духовная. В церковь еще в 20 веке ходили, потому что кино не было. Сейчас есть — и много ли прихожан даже в традиционно католических странах?

Розанов когда-то, увидев в Риме священника на велосипеде, написал: вот что убьет католичество — велосипед. Будем еще раз изобретать этот велосипед?

И тут нужно ответить на последний вопрос из поднятых Солженицыным:

При таком объяснении не приходится удивляться, что российская революция (с ее последствиями) оказалась событием не российского масштаба, но открыла собою всю историю мира XX века — как французская открыла XIX век Европы, — смоделировала и подтолкнула все существенное, что потом везде произойдет. В нашей незрелой и даже несостоявшейся февральской демократии пророчески проказалась вся близкая слабость демократий процветающих — их ослепленная безумная попятность перед крайними видами социализма, их неумелая беззащитность против террора.


Теперь мы видим, что весь XX век есть растянутая на мир та же революция.


Это должно было грянуть над всем обезбожевшим человечеством. Это имело всепланетный смысл, если не космический.

Верно: русские события можно считать связанными с всепланетной революцией — но не в генетическом плане, конечно, не в порядке прямого влияния и подстрекательства (подстрекательства были, но ничего не дали), а типологически. Общий процесс двадцатого века — омассовление обществ, «восстание масс», как это было названо философом. В России то было коренное и роковое отличие, что массы в самый неподходящий момент были вооружены — многомиллионная армия в обстановке войны. Отсюда впечатление — да и реальность — взрыва. Но того же характера процесс пошел и идет по всему миру не взрывами, а растекаясь газовой волной (назовите ее при желании ядовитой). Во Франции весной 1917 года были солдатские бунты на фронте; ничего, обошлось, и при самом что ни на есть либеральном правительстве в Париже. Бог или безбожность здесь ни при чем. В Иране вовсю Аллаху молятся, а атомную бомбу тем временем делают. Бог отдельно, бомбы отдельно.

Солженицыну кажется, что человечество, отойдя от традиционной церковности, теряет последние рубежи. И он спешит на выручку с образами — до обидного напоминая последнего русского царя, отправлявшего на дальневосточный фронт вместо винтовок вагоны с иконами.



Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/382343.html


* * *



[Русский европеец Юлий Айхенвальд] - [Радио Свобода © 2013]

Юлий Исаевич Айхенвальд (1872—1928) был русским литературным критиком новой формации, заявившей о себе в начале XX века, когда культурная атмосфера в России изменилась в целом — и, вне всякого сомнения, к лучшему. Айхенвальд — видная фигура русского культурного ренессанса, как назвали эту эпоху позднее. В литературной критике это сказалось полной переменой ориентиров: стали говорить о литературе как художестве, искусстве, а не выискивать в ней актуальной общественной тематики с обязательным кукишем из-под полы властям. Традиция Белинского — Добролюбова — Писарева была решительно преодолена. Звездами этой новой критики были Корней Чуковский и Айхенвальд.

Чуковский был больше газетчик, больше писал о текущей литературе, о книжных новинках. Айхенвальд тяготел к неким как бы мини-монографиям о писателях — жанр, который он называл «литературные силуэты». К первому сборнику таких статей, названному «Силуэты русских писателей», Айхенвальд предпослал квази-теоретическое «Введение», ставшее одним из эстетических манифестов эпохи. Тут он утверждал, что литературу никак нельзя свести к общественной проблематике, что творчество писателя глубоко индивидуально, оно упирается в тайну его личности и через личность связана не с обществом, не с историей, а с космосом, с последними основаниями бытия. И как раз в силу этой высшего порядка связи литература не подлежит также научному пониманию, невозможна наука о литературе.

Эта космическая основа искусства, его приобщенность ко вселенской тайне, делает художника выразителем первозданной сущности, которая и подсказывает, и нашептывает ему все то, что он повторяет в своих произведениях. Тайная грамота мира благодаря художнику становится явной. И поэтому, вследствие этого происхождения от самых недр бытия, все великие произведения искусства, кроме своего непосредственного смысла, имеют еще и другое, символическое значение. В своих глубинах недоступные даже для своих творцов, они хранят в себе этот естественный символизм, они развертывают бесконечные перспективы и в земную, и в небесную даль. Понять искусство в этой его многосторонности, истолковать хотя бы некоторые из его священных иероглифов, — вот что составляет одну из высоких задач критика.

Конечно, для тогдашних просвещенных людей, каковыми были деятели русского культурного ренессанса, в этой декларации ничего нового не открывалось. Айхенвальд — чистой воды неокантианец школы Риккерта, а в более отдаленной ретроспективе — романтик-шеллингианец. Но для более широких интеллигентских кругов, заставших еще живой мощную в России традицию так называемой «реальной критики», это была сенсация и в некотором роде скандал.

Айхенвальд при всей его стилистической иератичности, пышности, даже излишней красивости (Чуковский писал, что Айхенвальд, изваяв мраморную статую, непременно повяжет ей бантик) — при всем при этом он и сам любил скандалить. Самые главные его скандалы — развенчание тогдашних литературных кумиров Брюсова и Максима Горького, любимых по-разному и в разных кругах, но бывших несомненными авторитетами, считавшихся звездами первой величины. Тут уместны прямые цитаты.

О Брюсове:

Брюсовым еще можно иногда залюбоваться, но его нельзя любить… слишком скудны результаты его напряжений и ухищрений, он трудом не обогатил красоты; но если Брюсову с его сухой и тяжеловесной, с его производной и литературной поэзией не чуждо некоторое значение, даже некоторое своеобразное величие, то это именно — величие преодоленной бездарности. Однако таковы уж изначальные условия человеческих сил, что преодоленная бездарность — это все-таки не то, что дар.

Тут всячески уместно дополнение из статьи Цветаевой: она, разговаривая с Бальмонтом о Брюсове, привела это суждение о нем — «преодоленная бездарность», на что Бальмонт мгновенно отреагировал: «Не преодоленная!»

А вот что писал Айхенвальд о Горьком:

Из его биографии видно, что по духу своему он не преимущественный питомец книги, — и все-таки он не одолел мертвящей книжности: это оказалось не под силу его ограниченному, его нещедрому дарованию. Сначала у многих возникла иллюзия, будто он — талантливая натура; но вскоре обнаружилось, что у него мало таланта и еще меньше натуры… Долю жизни он разбавил в море сочинительства. Он бессовестно выдумывает… у него искусственность хуже, чем где-либо, потому что с приемами беллетристики подходит он к самой природе и к детям ее… он подвиг испортил литературой.

И такой же coup de grаce, как «преодоленная бездарность» Брюсова: неправильно говорить о конце Горького, потому что он и не начинался.

Такие высказывания звучали «свежо и нервно», как сказал бы Аким Волынский (кстати, предшественник Айхенвальда в новом подходе к литературе). Но по прошествии времен не со всем и соглашаешься в Айхенвальдовых характеристиках, даже в отношении Брюсова и Горького. И совсем уж не соглашаешься с тем, что он написал о Тургеневе; там тоже был скандальный афоризм: «Тургенев не глубок». Сложнее все это, и как раз «глубже». Даже Белинского не хочется отдавать Айхенвальду, которого он совсем уж, по-нынешнему говоря, загнобил: недооценил он бурнопламенной, «неистовой» натуры Белинского: такие люди нужны, а особенно в России.

Белинский, понятно, мстить Айхенвальду никак не мог, Горький по любви к образованности тоже вроде бы не рассердился, а вот Брюсов, похоже, отомстил. Ходили упорные разговоры, что это по его настояниям Айхенвальда включили в список высылаемых пассажиров философского парохода — высылаемых из советской России интеллектуалов.

Сын Айхенвальда остался в России и поначалу об этом не жалел. Он был звездой Института красной профессуры, любимцем Бухарина. Писал письма отцу: что ты, папа, в этой эмигрантской канаве делать будешь, возвращайся, здесь жизнь кипит. Вернуться Айхенвальду не пришлось, что бы он ни думал об этом: попал под трамвай в Берлине в 28-м году.

Сын его попал под советский трамвай десятью годами позже.

Берегитесь общественного транспорта: и в ГУЛАГ увезет, и в Освенцим.



Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/381878.html


* * *



[Герцен и Огарев разбудили Америку]

В Нью-Йорке продолжается герценовский бум — насколько понятие бума приложимо к скромным возможностям высоколобой американской медии (естественно, бумажной, а не электронной). В данном случае я имею в виду статью Вильяма Граймса (William Grimes) в The New York Times Book Review от 24 февраля под названием «Новое открытие Герцена» (Rediscovering Alexander Herzen), этого, по словам автора статьи, наименее читаемого русского классика. Интерес к Герцену, безусловно, вызван постановкой трилогии Тома Стоппарда на бродвейской сцене, последняя часть которой «Выброшенные на берег» была недавно представлена. Когда вся эта эпопея с Томом Стоппардом только начиналась, я предсказал, что наибольший успех будет иметь третья пьеса, сделанная на материале семейной драмы Герцена. Предсказать это было нетрудно, это сюжет действительно захватывающий, в нем Герцен развернулся во всем своем блеске и во всей своей, так сказать, нищете. Тут действительно есть о чем поговорить и на что посмотреть. По-моему, повторилась та история, что была с мюзиклом на сюжет «Отверженных» Гюго. Спектакль шел больше десяти лет, побил все рекорды бродвейской длите