Когда на детский лоб, расчесанный до крови,
Нисходит облаком прозрачный рой теней,
Ребенок видит въявь склоненных наготове
Двух ласковых сестер с руками нежных фей.
Вот усадив его вблизи оконной рамы,
Где в синем воздухе купаются цветы,
Они бестрепетно в его колтун упрямый
Вонзают дивные и страшные персты.
Он слышит, как поет тягуче и невнятно
Дыханья робкого невыразимый мед,
Как с легким присвистом вбирается обратно -
Слеза иль поцелуй? - в полуоткрытый рот.
Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом
Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь,
Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом
Под ногтем царственным раздавленная вошь.
В нем пробуждается вино чудесной лени,
Как вздох гармоники, как бреда благодать,
И в сердце, млеющем от сладких вожделений,
То гаснет, то горит желанье зарыдать.
Исчерпывающий образ поэзии Рембо – самое знаменитое его стихотворение ''Пьяный корабль''. Пьяный корабль – это образ человека и поэта, освобожденного от тирании дневного сознания, рационального эго, отдавшегося потоку бессознательного. Это хаос, бросающий вызов культуре, рациональному, то есть буржуазному, строю жизни. Поэт готов вернутся в воды Европы, но единственный образ, его в ней привлекающий, – мальчик, пускающий по луже бумажный кораблик, а не торговые суда под всеми флагами.
Самого Рембо одно время было принято называть – поэт-ребенок. Дети вообще гениальны – поскольку ближе к источникам бытия, еще не отравленным артефактами культуры. Случай Рембо интересен тем, что эту инфантильную гениальность он сохранил в пубертатном возрасте, выразив ее в темах, вполне, так сказать, половозрелых. Удивительно то, что поэзия в его случае не удержалась как культурная установка, как школа слова. В романе Брюса Даффи ''Беззаконная жизнь Артюра Рембо'' Верлен говорит на его похоронах: ''Когда он вырос, дитя в нем умерло''. А вот что пишет Дэниел Мендельсон в ''Нью-Йоркере'':
Диктор:''Конечно, загадка отречения Рембо может быть в конце концов и не так таинственна. Непримиримые крайности его мысли и поведения легче понять, когда мы вспомним, что Рембо-поэт так и не стал взрослым: метания между порыванием и презрением, сентиментальностью и порочностью вполне обычны у подростков. Сюрреалист Андре Бретон называл Рембо истинным богом полового созревания. Как Сэлинджер, другой знаменитый певец юношеских переживаний, Рембо просто-напросто обнаружил, когда вырос, что мучительный предмет этих переживаний исчез. Больше сказать ему было нечего''.
Борис Парамонов: Здесь интересно упоминание Сэлинджера, тоже ведь замолчавшего после первых триумфов. Сейчас гадают – найдутся ли после него рукописи, накопившиеся в полувековом молчании. Думаю, что нет. Впрочем, Сэлинджер мог утешаться тем, что прожил до девяноста лет – в отличие от Рембо, умершего в тридцать семь.
Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24350612.html
* * *
Шахматный композитор Набоков
Дмитрий Волчек: 70 лет назад в 1941 году, в издательстве Джеймса Лафлина ''New Directions'' вышел первый англоязычный роман Владимира Набокова ''Подлинная жизнь Себастьяна Найта''. Об этой книге – Борис Парамонов.
Борис Парамонов: ''Подлинная жизнь Себастьяна Найта'' – замечательное произведение, необыкновенно обаятельная вещь. И в ней сказался подлинный Набоков – таким, каким он стал к тому времени, когда принял нелегкое решение перейти на английский. Эта книга и есть рассказ о таком превращении – о смерти русского писателя Владимира Сирина и о рождении писателя англоязычного.
Начать реальную – подлинную – жизнь англоязычного писателя со смерти английского писателя – героя романа – вполне набоковский трюк. Набоков присутствует в романе и в русской своей ипостаси – как русский сводный брат Себастьяна, пишущий о нем книгу. Но собственно героев там и нет, а только сам автор в двух этих квази-воплощениях. Герои как некие ''жизненные'' персонажи, якобы отражаемые или отражающиеся в литературе, – вообще выдумка людей, слабо разбирающихся в литературе или вообще ничего в ней не понимающих. У всякой настоящей книги только один герой – сам автор. Всякий портрет – это автопортрет. В литературе нечего и некого искать, кроме самого автора, то есть приемов его мастерства.
Об этом в связи с Набоковым написал лучше всех Владислав Ходасевич. Эти слова общеизвестны, но не мешает лишний раз их напомнить.
Владимир Набоков
Диктор: ''Сирин не только не маскирует, не прячет своих приемов, как чаще всего поступают все, и в чем Достоевский, например, достиг поразительного совершенства, — но напротив: Сирин сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес. Тут, мне кажется, ключ ко всему Сирину. Его произведения населены не только действующими лицами, но и бесчисленным множеством приемов, которые, точно эльфы или гномы, снуя между персонажами, производят огромную работу: пилят, режут, приколачивают, малюют, на глазах у зрителя ставя и разбирая те декорации, в которых разыгрывается пьеса. Они строят мир произведения, и сами оказываются его неустранимо важными персонажами. Сирин их потому не прячет, что одна из главных задач его — именно показать, как живут и работают приемы''.
Борис Парамонов: ''Подлинная жизнь Себастьяна Найта'' по приему построения наиболее близка к последнему русскому роману Набокова ''Отчаяние''. Там в образе некоего Германа, пожелавшего скрыться из жизни, убив своего, как ему кажется, двойника, Набоков изобразил писателя, прикрывающего себя масками вымышленных персонажей. Только Герман – писатель неудавшийся, неудачный, он работает грубо – хочет найти реального, жизненного двойника, то есть понимает литературу как форму отражения бытия. Тема писателя, создающего некую иллюзорную жизнь, взята в ''Отчаянии'' пародийно - так же, как в близкой по времени новелле ''Соглядатай''. Герои обоих произведений – плохие писатели. Недаром один из персонажей ''Отчаяния'' говорит: настоящий художник ищет не сходство, а уникальность. Как сказал позднее поэт, мгновение не прекрасно, а неповторимо; этим и прекрасно, добавим мы.
В ''Себастьяне Найте'' тоже есть художник, написавший портрет Себастьяна как лицо, отраженное в воде. В воду может смотреть каждый, говорит рассказчик. Художник отвечает: не находите ли вы, что у Себастьяна это получалось особенно хорошо? То есть настоящий художник – всегда Нарцисс. По-другому: искусство – это самодостаточное бытие, не нуждающееся ни в каком внеположном материале; точнее, любой материал преобразуется включением его в структуру произведения.
Тут нельзя не вспомнить Виктора Шкловского, всячески и плодотворно рассуждавшего на эту тему – эту тему и открывшего. Нельзя трехмерную вещь втащить в экран, на нем она неизбежно делается двухмерной, то есть эстетически преобразованной, писал Шкловский. Правомерно думать, что молодой Набоков внимательно прислушивался к словам соотчича, жившего в Берлине как раз тогда, когда начинал писать Сирин. Вопрос о влиянии Шкловского на Сирина-Набокова начинает подниматься, есть уже публикации на эту тему. Самое тут интересное, на мой взгляд, то, что главное влияние могло идти не столько от теоретических рассуждений отца формализма, сколько от его художественной практики: как раз в Берлине Шкловский написал ''Zoo'', где проделал чрезвычайно удачный опыт превращения живых и всем известных людей в элементы художественного построения. Тут многое можно сказать, ограничусь одним и самым важным примером. ''Zoo'' носит подзаголовок ''Письма не о любви'', и дело представлено так, что героиня отказывает искателю-рассказчику. Этому вроде бы поверили все, даже ученица Шкловского Лидия Гинзбург, которой бы и карты в руки. На самом деле, как рассказывается в мемуарных записях А.П.Чудакова со слов самого Шкловского, он и Эльза Триоле были любовниками. Но в ''Zoo'' Шкловский проделал такой трюк: он настоящее письмо Эльзы о горничной Стеше перечеркнул красным – тем самым дав понять, что прочие ее письма написал сам, что в книге создано некое искусственное, то есть художественное пространство. О книгах нужно судить как об автономных построениях, а не рассказе о тех или иных людях – по стилю, а не по материалу.
Еще и еще раз: в книге существует лишь сам ее автор, о котором нужно судить не по деталям его биографии, так или иначе угадываемых в повествовании, а по степени преображения исходного материала, каким бы он ни был. Автор и есть книга, то есть автор-человек как бы умер. Вот на этой посылке и построен ''Себастьян Найт'' – смерть метафорическая сюжетно представлена как смерть настоящая, смерть персонажа по имени Себастьян Найт. Произведение искусства в каком-то тончайшем смысле и есть смерть, элиминация живого, реального. Об этом сделан гениальный фильм ''Фотоувеличение''. Художественная деятельность предстает чем-то вроде инициаций, в которых подвергающейся ей проходит через символическую смерть. Это камлание шамана. (Интересно, что о шамане, давшем представление группе ученых, упоминается в ''Zoo''.) И в книге о Себастьяне Найте нет никакого Найта, пишущий книгу и есть Себастьян Найт.
Диктор:''Стало быть, я – Себастьян Найт. Я ощущаю себя исполнителем его роли на освещенной сцене, куда выходят, куда сходят люди, которых он знал, - смутные фигуры немногих его друзей: ученого, поэта, художника, - плавно и бесшумно приносят они свои дани; вот Гудмен, плоскостопый буффон с манишкой, торчащей из под-жилета; а там бледно сияет склоненная головка Клэр, пока ее, плачущую, уводит участливая подруга. Они обращаются вокруг Себастьяна - вокруг меня, играющего Себастьяна, - и старый фокусник ждет в кулисе с припрятанным кроликом; и Нина сидит на столе в самом я