Борис Парамонов на радио "Свобода" -январь 2012- май 2013 — страница 3 из 70


Ну а после такого живого опыта, да еще поняв Гегеля, следующим шагом было вполне естественно дать соответствующую философскую интерпретацию формальной школы. Я это и сделал. И написал статью под названием: «Формализм – метод или мировоззрение?»  И недолго думая послал ее Шкловскому в Москву (сам я тогда в Питере жил).

Иван Толстой: Значит, у вас были контакты?

Борис Парамонов: В том-то и дело, что никаких. Я просто-напросто узнал телефон мосгортелефонной справки и спросил у телефонистки нужные мне данные. Она переспросила: какой это Шкловский, писатель? Я был приятно удивлен толковостью московских телефонисток. И адрес дала, и номер телефона.


Статью послал, но ответа не было. Тогда решился позвонить. Подошла жена, сказала, что Виктор Борисович спит. Это днем было, но я знал из Шкловского, что он много спит. И среди дня добирает. Следующий раз позвонил, и он сам взял трубку. Говорил энергично и напористо. Сказал: я прочитаю вашу статью. Этого я так и не дождался, уехал из России. Но статья та, помимо моего намерения, спустя некоторое время появилась в теоретическом журнале НЛО, номер 14 за 1995 год, это была престижная публикация. Полагаю, что туда ее передал Иосиф Бродский, у которого было на руках несколько моих сочинений, в том числе «Портрет еврея». Это Лев Владимирович Лосев такую мне комиссию составил. Тогда же я встретился единственный раз с гением. Он сказал: Вы написали приятную статью. Значит, по-вашему, еврей есть некая экзистенциальная норма.

Иван Толстой: Борис Михайлович, Бродский, конечно, хорошо, и Лосев неплохо, но у нас сегодня Шкловский.

Борис Парамонов: Да, и я расскажу о той давней статье, которую и сейчас считаю правильной, разве что несколько вышедшей за грань темы. Напомню название: «Формализм – мировоззрение или метод?» Так вот, я тогда доказывал, что формальная школа в литературоведении не просто метод, а именно мировоззрение.  Мировоззрение это можно назвать старинным термином эстетизм, что и сделал, между прочим, давний оппонент формалистов В.М. Жирмунский.


В чем тут дело? Формалисты, и Шкловский главным образом, подчеркивали, что литературное произведение построено целиком, в нем нет неорганизованного материала, а если такой и есть, то значит, литературное произведение не удалось.  Вообще, строго говоря, в литературном произведение и нет материала, вернее он есть, конечно, но тотально преобразован в стиле. Шкловский любил такой пример приводить. Страхов спросил Толстого, как он может вкратце сформулировать роман «Анна Каренина», о чем там идет речь. И Толстой ответил: чтобы сказать, о чем это написано, я должен был бы написать этот текст наново, слово за словом. Произведение искусства невозможно рассказать «своими словами», вернее как раз чужими словами, оно существует только в целостности собственного словесного построения.

Иван Толстой: Борис Михайлович, мы должны вспомнить и нашим слушателям напомнить, а что это за ересь такая была, почему в лексиконе советской идеологии начиная с тридцатых годов слово «формализм» стало ругательством, более того – неким волчьим паспортом, желтым билетом?

Борис Парамонов: Началось всё это давно, задолго до Сталина и коммунистической эстетики. Это застарелый предрассудок: что вот есть, мол,  содержание, некий предмет, некое событие – и есть рассказ об этих событиях и содержаниях. Рассказ – это и есть форма, а материал события, событийная часть – содержание. Так вот, говорили формалисты, такое толкование литературы устарело и не выдерживает никакой критики. Так называемая форма – это не упаковка так называемого содержания, а нечто более сложное и органическое. Форма, говорил Шкловский (идя в этом, между прочим, за Гегелем) – это закон строения предмета. Эту цитату он из Плеханова выловил, но тот-то взял у Гегеля.

Иван Толстой: Позвольте, я встану на позицию обыденного сознания: ведь всякий читатель скажет, что у романа «Война и мир» есть содержание, есть предмет, взятый извне, из русской истории, а не придуманный Львом Толстым.

Борис Парамонов: Именно на эту тему написал Шкловский свою книгу «Матерьял и стиль в романе Толстого «Война и мир».  Никто не будет спорить, что война 1812 года действительно была и что она стала темой толстовской эпопеи. Но та война, что на страницах Толстого, и та, что была описана, например, Сергеем Глинкой, - разные сущности. «Война и мир» Толстого – это книга о 1812-м годе, и как таковая она не есть снимок этой войны, ее летопись. Материал книги – любой материал – в художественной конструкции подвергается своеобразному искривлению, преображению, трансформации. Шкловский приводил доходчивый пример: мы не можем сделать фильм, если при передаче определенного предмета не лишим его объема. Так в искусстве вообще - нельзя втащить вещь на экран, не лишив ее третьего измерения.


Возьмем тот же пример, с которого начали, - «Zoo, или Письма не о любви». Все знают, что у адресата этих писем есть реальное имя и реальная биография. Это Эльза Триоле. И вот тут начинаются сплошные недоразумения. Книгу Шкловского хотят представить как письма неудачливого любовника и вообще вывести ее за сексуальный контекст. И ведь никто иная, как сама Лидия Яковлевна Гинзбург, младоформалистка, ученица Шкловского, которой бы и карты в руки, - так и она лепечет неподобное: в русской литературе не было более целомудренной книги! Плюнуть и растереть! – как говорил Василий Иванович Чапаев. «Аля», которой адресованы письма, - это не реальный персонаж, а выдуманный. Некий джокер, с которым играет умелый автор. Более того, в одном месте Шкловский дает разгадку: приведя одно из писем Али – о горничной Стеше, он это письмо в тексте книги перечеркивает красным, как бы подвергает цензурному выбросу. Что долженствует означать: не ищите в книге биографии живых людей. А все прочие Алины  письма написаны самим Шкловским.

Иван Толстой: Эренбург пишет в мемуарах, как Горький, по выходе «Zoo», сказал, что ему понравились письма женщины, и это, мол, стало рождением писательницы Эльзы Триоле.

Борис Парамонов: Не грех было Горькому ошибиться, если ошибались даже прямые ученики Шкловского. Я у него в учениках не был, но, увидев перечеркнутое красным письмо, сразу сообразил, в чем дело.


В этом и состоит обаяние книги, она замкнута на себя, она говорит только о себе – как и должны говорить подлинные книги.


Тут не могу не вспомнить, почему я собственно в давние уже годы принялся за Шкловского. Я прочитал «Фальшивомонетчики» Андре Жида и почти одновременно Тетралогию об Иосифе Томаса Манна. Вот пример замкнутых на себя книг. Тогда и стал шевелиться во мне ранее уже читанный, но не совсем понятый Шкловский. Потом сюда я попытался подверстать недоконченных «Бувара и Пекюше» Флобера – по принципу исчерпанности материала. Материал и должен быть исчерпанным в художественном построении – тотально преобразованным. Не совсем, конечно, так, как у Флобера – не в количественном иссякновении. Бувар и Пекюше, как вы помните, хотят энциклопедию создать. А это необязательно. Вполне достаточно написать, скажем, «Подлинную жизнь Себастьяна Найта» - вот книга, сделанная по Шкловскому. Вернее: книга, которую Шкловский назвал бы совершенной. Там сошлись и взаимно растворились рассказчик, герой и книга.


А вот «Красное колесо» сюда никак не подверстать. Материал висит неподъемной многопудовой глыбой – и ни в какое отношение к сюжету не стал. При том, что сам по себе материал необыкновенно интересен.

Иван Толстой: Борис Михайлович, я уверен, что наши слушатели и читатели заинтересуются, так сказать, фактографической стороной книги «Zoo»: как там всё-таки дело было?

Борис Парамонов: Об этом с не оставляющей сомнений ясностью было сказано в записях А.П.Чудакова, близкого к Шкловскому в его последние годы. Там после одного происшествия Эльза говорит Шкловскому: я и не думала, что ты такой профессионал. Так что литература отдельно, жизнь отдельно. Вроде мух и котлет.

Иван Толстой: Что же у Шкловского все-таки - метод и что -  мировоззрение?

Борис Парамонов: Знаете, Иван Никитич, есть старая философская ошибка, о ней еще Виндельбанд писал: превращать метод в мировоззрение. Этим больше всего и грешили философы. Как же быть в случае Шкловского, который никак уж не философ? Но философскую привязку формальному литературоведению давали, и не раз. Тут до Гегеля не доходили (один я дошел), но много говорили о Канте и неокантианстве. Это вполне логично, априорность формы, как у Канта априорность времени, пространства и логических категорий, организующих связность опыта. Формалисты тоже ведь говорили, что искусство строится определенными приемами, то есть как бы априорными, уже до материала искусства существующими. Вот как очень внятно было это сформулировано в книге Павла Медведева (за которым, говорят, стоял М.Бахтин):

«С точки зрения последовательного формалиста, внешние социальные факторы могут вовсе уничтожить литературу, стереть ее с лица земли, но они не способны изменить внутреннюю природу этого факта, который, как таковой, внесоциален».

Это вроде пресловутого советского спора дарвинистов с генетиками. Генетика, как известно, продажная девка империализма. Тут, конечно, не генетика, да и не литература: речь идет о структурированности самого мира, бытия, речь о вечной истине платонизма. (Я не берусь, естественно, обсуждать, как это соотносится с новейшей теорией хаоса.) Формалисты, кстати, в спорах с социологами, называвшими себя марксистами, ссылались как раз на это обстоятельство: у них, у марксистов, получается – раз немножко изменилась социальная обстановка, так немножко должна измениться и литература. Тогда и шли эти печально знаменитые споры – какую классовую привязку можно дать тому или иному русскому классику? Считалось, что Гоголь – выразитель психоидеологии мелкопоместного дворянства, а Пушкин –