Борис Пастернак — страница 183 из 204

— Пожалуйста, выпишите пропуск девочке внизу,— попросил Пастернак.— Она будет меня отпаивать валерьянкой.

— Как бы нас не пришлось отпаивать,— покачал головой Поликарпов,— нечего девочку путать, и так слышит бог знает что.

— Ничего страшного, пусть сама разберется,— упорствовал Пастернак.

— Ладно, пусть она ждет,— вмешалась Ивинская.

Поликарпов поднялся из-за стола и торжественно сообщил, что письмо Пастернака получено (он не уточнял, кем — все и так было понятно; прямо-таки «Ваш роман прочитали»).

— Вот ответ,— он выдержал паузу.— Вам разрешено остаться на Родине. Правда, остановить гнев народа мы сейчас не можем. Вам самому теперь придется мириться с народом. Например, остановить завтрашний номер «Литературной газеты» не в наших силах…

— Как вам не совестно, Дмитрий Алексеевич!— закричал Пастернак, тоже вскакивая.— Какой гнев народа?! Ведь в вас есть что-то человеческое! (Можно ли вообразить советского писателя, обращающегося с такими словами к завотделом ЦК КПСС?) Как вы можете лепить такие трафареты?! Народ — это священное слово, а вы его словно по нужде из штанов вынимаете! Это слово — «народ» — вообще произносить нельзя!

Поликарпов шумно вдохнул, сдержался, походил по кабинету, чтобы успокоиться, и снова встал перед Пастернаком.

— Ладно, ладно, теперь будем мириться.

Вдруг он похлопал Пастернака по плечу совершенно дружеским жестом и фамильярно, тоном ниже, сказал:

— Ах, старик, старик, заварил ты кашу…

По воспоминаниям Ивинской, Пастернак терпеть не мог, когда его называли стариком. Он понимал, что в шестьдесят восемь лет слово «старик» звучит уже не столько обращением, сколько констатацией. Но, думается, обиделся он не на «старика», а на то, что с ним, нобелевским лауреатом, самым известным в мире гражданином СССР после Хрущева, разговаривают на «ты» и почти доверительно — и это после всего, что они с ним сделали.

— Пожалуйста, бросьте эту песню. Со мной так разговаривать нельзя!

Тут он вполне был равен своему доктору в разговоре с Комаровским — «Вы забываетесь».

— Заварил, заварил. Вонзил нож в спину России, сам теперь улаживай…

Он, может, и шутил. Он, может, газетный штамп цитировал. Но Пастернак не расположен был ни шутить, ни вдаваться в объяснения:

— Извольте взять свои слова назад! Я с вами разговаривать не буду!— и театрально (любил эффекты, что ж тут такого!) направился к двери.

— Задержите его!— крикнул Поликарпов Ивинской. Пастернак шел медленно, с тем именно расчетом, чтобы и можно было задержать; Ивинская на нем повисла, крикнув Поликарпову:

— Вы его травить, а я — держать?! Возьмите, возьмите слова назад!

— Беру, беру,— пробурчал Поликарпов.

Пастернак нехотя вернулся, Поликарпов сказал, чтобы он спокойно работал, что в ближайшее время, вероятно, гнев пойдет на спад (слова «народ» он уже избегал, а может, имел в виду другой гнев). Стали по-деловому, строго официально и на «вы», оговаривать условия. «Вам разрешено остаться на Родине, живите и работайте, но от общения с иностранцами воздержитесь».— «Как я могу не пускать к себе людей?» (Это он обернул против них фирменный их аргумент — вы не можете остановить гнев народа, а я не могу остановить народную любовь.) — «Как хотите. Повесьте объявление, что никого не принимаете».— «Но тогда пусть мне хотя бы передают письма! В последнее время всю мою почту задерживают!» — «Никто не задерживает вашу почту… Ладно, я разберусь». Пастернак попрощался и вышел, Ивинскую Поликарпов на минуту задержал в дверях:

— Октябрьские праздники пусть проведет спокойно, а потом, наверное, ему придется все-таки выступить… с письмом… Мы здесь сами составим текст обращения, он подпишет…

— Не знаю,— сказала Ивинская.

— Но сознайтесь: у вас ведь гора с плеч?!

— Не знаю,— повторила она.

Когда она его нагнала, он уже спускался по лестнице.

— Страшные стены,— сказал Пастернак,— и люди в них страшные. Не люди, автоматы. Им бы сейчас распахнуть мне руки, вот так.— Он раскинул их, как для объятия.— Им бы поговорить по-человечески… Но они всего, всего боятся. «Боятся передать»,— процитировал он «Коробейников».— У них нет чувств. А все-таки я заставил их побеспокоиться, они свое получили!

На обратной дороге он был так же весел, как и по пути в Москву. Шутил, в лицах изображал Емельяновой диалог. Ира, напротив, посерьезнела — ей за его бравадой мерещилась нешуточная обида — и начала читать наизусть: «Напрасно в годы хаоса искать конца благого…»

Он вдруг расплакался.

— Как хорошо,— повторял он, слушая последний монолог Шмидта из нелюбимой своей поэмы.— Как хорошо, как верно…

Они высадили его около дачи, он пошел к себе, машина развернулась и покатила в Москву, но у реки застряла в колее. Все попытки шофера, Ивинской и ее дочери вытолкать тяжелую «Волгу» из грязи ни к чему не привели. Пришлось бежать на дачу Пастернака и просить подмоги — толкать «Волгу» вышла домработница Татьяна Матвеевна, ей на подмогу отправился Леня Пастернак. Машина буксовала, брызгалась грязью, цековский шофер ругался, а сын и домработница Пастернака изо всех сил выпихивали роскошную партийную машину из болота, в котором она застряла. Ира Емельянова не выдержала, расхохоталась и сказала матери, что в сложившейся ситуации есть нечто символическое. Способность этих двух женщин относиться ко всему с легкомыслием людей, которым нечего терять, всегда пленялаПастернака. Этой гротескной сценой завершился первый этап травли — с этого дня она в самом деле пошла на спад. Наутро на дачу Пастернака принесли полную сумку писем.

Но это, конечно, ничего не означало.

8

Почему произошло это внезапное смягчение? В качестве основной причины называют заступничество Джавахарлала Неру — индийского лидера, имевшего во всем мире огромный авторитет. Он позвонил Хрущеву и попросил обеспечить Пастернаку свободу и неприкосновенность. Хрущев тут же заверил Неру, что никто Пастернака не трогает,— ТАСС распространил заявление о том, что Пастернак может даже беспрепятственно поехать в Швецию за премией. Отказа от нее в самом деле никто не заметил.

«ТАСС уполномочен заявить, что со стороны государственных органов не будет никаких препятствий, если Б.Л.Пастернак выразит желание выехать за границу для получения присужденной ему премии. (…) В случае, если Б.Л.Пастернак пожелает совсем выехать из Советского Союза, общественный строй и народ которого он оклеветал в своем антисоветском сочинении «Доктор Живаго», то официальные органы не будут чинить ему в этом никаких препятствий. Ему будет предоставлена возможность выехать за пределы Советского Союза и лично испытать все «прелести капиталистического рая»».

Этот текст 2 ноября появился в «Правде».

Между тем в защиту Пастернака высказывались даже те, кого традиционно считали друзьями Советского Союза или по крайней мере леваками: Стейнбек, Грэм Грин, Ирвинг Стоун (последний сравнил поведение Хрущева с гитлеровским — Гитлер в 1936 году запретил антифашистскому публицисту фон Осецкому, погибшему в концлагере в 1938-м, получить Нобелевскую премию мира). Такого международного скандала не ожидал никто — советских писателей обвиняли в предательстве традиций русской литературы. Травлю надо было гасить, требовался компромисс — письмо Пастернака, которое бы позволило ему не уронить достоинства и вместе с тем покаяться. В чем каяться — то есть до каких позиций можно отступать,— обсуждали Поликарпов, Ивинская и сам Пастернак; упорная работа над письмом шла три дня.

Текст, предложенный Пастернаком, выглядел так:

«В продолжение бурной недели я не подвергался судебному преследованию, я не рисковал ни жизнью, ни свободой, ничем решительно. Если благодаря посланным испытаниям я чем и играл, то только своим здоровьем, сохранять которое мне помогли совсем не железные запасы, но бодрость духа и человеческое участие. Среди огромного множества осудивших меня, может быть, нашлись отдельные немногочисленные воздержавшиеся, оставшиеся мне неведомыми. По слухам (может быть, это ошибка), за меня вступились Хемингуэй и Пристли… (Не давали ему покоя эти двое! Он ревновал к их славе,— теперь они защищали его, признавая равным, и это было для него высшей наградой.— Д.Б.) Нашлись доброжелатели, наверное, у меня и дома, может быть, даже в среде высшего правительства. Всем им приношу мою сердечную благодарность.

В моем положении нет никакой безысходности. Будем жить дальше, деятельно веруя в силу красоты, добра и правды. Советское правительство предложило мне свободный выезд за границу, но я им не воспользовался, потому что занятия мои слишком связаны с родною землею и не терпят пересадки на другую».

«Так и нам прощенье выйдет — будем верить, жить и ждать».

Итоговый текст его письма появился в «Правде» 6 ноября 1958 года. После него травля пошла на спад. Современному читателю очевидно, что в этом тексте Пастернак сохранил максимум достоинства и сумел не принести покаяния — но тон этого послания совсем не тот, что в предыдущих письмах. Это не отречение, не отказ от романа — но компромисс с теми, кто его травил.

«Как все происшедшее со мною было естественным следствием совершенных мною поступков, так свободны и добровольны были все мои проявления по поводу присуждения мне Нобелевской премии.

Присуждение Нобелевской премии я воспринял как отличие литературное, обрадовался ей и выразил это в телеграмме секретарю Шведской академии Андерсу Эстерлингу. Но я ошибся. Так ошибиться я имел основание, потому что меня уже раньше выставляли кандидатом на нее, например, пять лет назад, когда моего романа еще не существовало.

По истечении недели, когда я увидел, какие размеры приобретает политическая кампания вокруг моего романа, и убедился, что это присуждение шаг политический, теперь приведший к чудовищным последствиям, я, по собственному побуждению, никем не принуждаемый, послал свой добровольный отказ.