Может быть, это говорилось из боязни доноса – откровенный политический разговор был отнюдь не безопасен. Кто знает?..
По крайней мере, из писем самого Пастернака следует, что между супругами существовал разлад. Весною 1941-го он писал сестре: «Полтора месяца тому назад я поссорился и расстался с Зиной». Правда, вскорости вернулся. Периоды внутренней собранности и замкнутой «отдельности» существования перебивались периодами ужаса и отчаяния.
«Как ты знаешь, атмосфера опять сгустилась. Благодетелю нашему кажется, что до сих пор мы были слишком сентиментальны и пора одуматься» (О. М. Фрейденберг, 4 февраля 1941 г.).
«Пишу тебе в самый мороз, весь день топлю печи и сжигаю все, что наработаю».
«Меня последнее время преследуют неудачи, и если бы не остаток какого-то уваженья в неофициальной части общества, в официальной меня бы уморили голодом».
«Мое существованье жалко и позорно».
«Жить, в лучшем случае, осталось так недолго».
«…У меня давным-давно сами опустились руки».
И еще:
«Пурпур присвоен цензуре»
(февраль 1941 г.).
И все же Пастернак сопротивляется приступам тоски и безнадежности. Спасительна была и работа над переводами – тоже наособицу, в отдаленности от «магистральных путей развития советской литературы». Спасительна была и продолжающаяся работа над прозой – «опять закипает каждодневная работа во всей былой необязательности, когда она только и естественна, без ощущенья наведенности в фокус „всей страны“».
Последние два слова недаром взяты Пастернаком в кавычки: от литературы требовали безусловного соответствия читательским потребностям «всей страны».
Пастернак не соответствовал. Он не желал жить «преувеличенными восторгами и восклицательными знаками».
После того как был арестован Табидзе и покончил с собою Яшвили, Пастернаку официально предложили поехать на торжества в Тбилиси.
«В эти страшные и кровавые годы мог быть арестован каждый, – записал в дневнике 1939 года современник слова Пастернака. – Мы тасовались как колода карт». Лучших из лучших использовали для оправдания репрессий. Честнейшие из честнейших совершали в это время подлости. Якобы для того, чтобы сохранить свое искусство и себя в искусстве. «…Как медведя выволакивали за губу, продев в нее железное кольцо… как дятла заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, – горько замечал Пастернак, – а потом снова лез в свою берлогу – в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым понравилось быть медведем, кольцо из губы у них вынули, а они все еще, довольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике». Плясать на потеху публике Пастернак отказался решительно и навсегда.
И он был вознагражден: поэзия к нему вернулась.
«…Спустя почти 15 лет или более того я опять себя чувствую как когда-то, у меня опять закипает каждодневная работа во всей былой необязательности, когда она только и естественна (…) Я уже что-то строчу, а буду и больше, отчего и такая торопливость тона»
(О. М. Фрейденберг, 8 мая 1941 г.).
С тех пор и станет Переделкино воплощенным поэтическим мифом.
Это «что-то» были стихи о Переделкине – естественные, как сам образ жизни здесь. Да, позже Пастернак разделит свое творчество на две части: до 1940-го («не люблю») и с 1940-го – стихи с другим дыханием и с совсем иными реалиями:
У нас весною до зари
Костры на огороде, —
Языческие алтари
На пире плодородья.
Перегорает целина
И парит спозаранку,
И вся земля раскалена,
Как жаркая лежанка.
Я за работой земляной
С себя рубашку скину,
И в спину мне ударит зной
И обожжет, как глину.
«Летний день»
Известна фотография Пастернака – с лопатой, на огороде, в сапогах, с обожженным, как бы покрытым «горшечною» глазурью лицом. На фотографии запечатлена спокойная, физическая и душевная радость от такой… нет, не работы, счастья.
Но это стихотворение о сельских работах поэта – не только как о счастье, но и о свободе: «И распустившийся побег потянется к свободе, устраиваясь на ночлег на крашеном комоде».
Работа – свобода, плохая рифма, но спасительное самоощущение. А вот и отдых – здесь же, в Переделкине, среди сосен:
В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.
.
И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болей и эпидемий
И смерти освобождены.
«Сосны»
«Свобода» – «бессмертные» – «освобождены»: вот ключевые слова стихотворений «Летний день» и «Сосны». Но появляется и ставшее позже тоже мифом, вошедшим навсегда в русскую поэзию, знаменитое кладбище:
А днем простор осенний
Пронизывает вой
Тоскою голошенья
С погоста за рекой.
Когда рыданье вдовье
Относит за бугор,
Я с нею всею кровью
И вижу смерть в упор.
Я вижу из передней
В окно, как всякий год,
Своей поры последней
Отсроченный приход.
«Ложная тревога»
Итак, к ключевым словам прибавилась «смерть», да еще «в упор». И все же – вспомним, что зима – это Рождество и день рожденья самого поэта: «Зима, и все опять впервые» – «Зазимки» в цикле о Переделкине стоят после «Ложной тревоги», стихов о «смерти в упор». Зима! Черный небосвод, «как зеркало на подзеркальник», поставлен на лед; «береза со звездой в прическе», да и вообще кругом «чудеса в решете». И если наступает «глухая пора листопада», то за ней неизбежно последует зимняя радость и удивление: «Порядок творенья обманчив, как сказка с хорошим концом».
И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даешь».
«Иней»
Благодарение зиме – а на самом деле благодарение жизни, даже на грани (и тем более – на грани) смерти. Через долгое время, через войну и после, после смерти Сталина будет инфаркт, и, лежа на больничной койке в коридоре, больной будет шептать слова благодарности; будет длиться этот мотив поэзии Пастернака:
Мне сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.
«В больнице»
Свобода – работа – освобожденье – смерть – благодарность. Эти мотивы очнутся в стихах Пастернака еще и накануне 60-х, после окончания работы над романом «Доктор Живаго». Многие мотивы у Пастернака шли к финалу кружным путем, преображаясь, насыщаясь все новым и новым философским и метафизическим смыслом. Так, в том же цикле возникает образ города – в одноименном стихотворении. Но это уже образ, полный призраков: «Он сам, как призраки, духовен всей тьмой перебывавших душ». Кажется, что сам поэт испугался темной глубины сказанного – и перешел к новогоднему «Вальсу с чертовщиной» («Масок и ряженых движется улей. Это за щелкой елку зажгли»), к праздничному «Вальсу со слезой» («Как я люблю ее в первые дни, когда о елке толки одни!»). Замечательно радостные, свежие слова, наблюдения, впечатления, эмоции, глубокие, как следы в новогоднем снегу, праздничные и родные:
Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты.
«На ранних поездах»
Именно со стихами пришел тот «выход», о котором он писал С. Д. Спасскому на следующий день:
«Если по цензурным соображениям нельзя сказать ничего значащего о течении времени, потому что это история; о характерах, потому что это социология; о природе, потому что это мировоззрение; то лучше ничего не говорить или придумать какой-нибудь выход» (9 мая 1941 г.).
Выход – рядом, выход – петь, как птица:
Вот долгий слог, а вот короткий,
Вот жаркий, вот холодный душ.
Вот что выделывают глоткой,
Луженной лоском этих луж.
.
Таков притон дроздов тенистый.
Они в неубранном бору
Живут, как жить должны артисты,
Я тоже с них пример беру.
«Дрозды»
Помнится, он мечтал переделать себя в поэты «пушкинского толка». Обрести «незаметный стиль». Но началась война, и ясный свет новой пастернаковской поэзии был перекрыт огнем новой реальности.
Война. «Мы чувствуем себя свободней»
В первую же ночь войны – с 21 на 22 июня – в Переделкино доносились гул и грохот налета. Но Пастернак был уверен в скорой победе, в отличие от Зинаиды Николаевны. Она вернулась из Москвы в тяжелом настроении: мгновенно выстроились очереди за хлебом, в магазинах пустые полки. У нас ведь свой огород, утешал ее Пастернак, своя картошка и даже клубника. Они выживут. Победа будет скоро…
Но реальность разрушила надежды на быструю победу; Зинаида Николаевна уехала в эвакуацию в Чистополь вместе с младшим сыном; «Зину взяли работницей в эшелон, с которым эвакуируют Ленечку…» (О. М. Фрейденберг, 9 июля 1941 г.). Старший сын Евгений ушел на фронт («в армии, где-то в самом пекле»).
Однако, несмотря на естественное чувство тревоги за близких, Пастернака не оставляло и чувство подъема, посетившее его непосредственно перед войной, когда он был вновь буквально захвачен стихами (цикл «Переделкино»). Он написал стихотворение «Русскому гению», в котором подчеркивал национальный смысл сопротивления. Он много думал о тождестве русского и социалистического начал. О «советскости». «Советскость» он начал понимать чрезвычайно широко – как народность. Еще перед войной почувствовал особую тягу к России – может быть, и связанную с его полудеревенским образом жизни; тягу и вкус к русской истории. Вот где было истинное спасение от узости классовых теорий, от борьбы «групп» и «группировок», от удручающей идеологизированности общества. «Трагический период войны был живым периодом и в этом отношении вольным, радостным возвращением чувства общности со всеми», – напишет он позже. Это чувство общности позволило ему переносить тяготы войны легче, чем гнет предвоенной жизни.