По Москве гулял анекдот: когда Сталину донесли об этом, он грозно спросил: «Кто организовал вставание?»
Это было признаком более чем недовольства – надвигающейся бури. Слишком рано интеллигенция почувствовала себя независимой. Да и солдаты, и офицеры, народ, увидевший «проклятый Запад» воочию, «космополитизировались». А ведь если какие-то поэты известны на Западе, то ничего хорошего это еще не означает. Скорее наоборот. Для того чтобы неповадно было встречать поэтов овациями, а тем более «организовывать вставание», власти нужно было издать новый львиный рык.
Известность и даже культ Пастернака и Ахматовой становились для власти нетерпимыми. Их известность на Западе – тоже.
Приехавший в Москву летом 1945 года английский литературовед Исайя Берлин на приеме в британском посольстве познакомился с советскими литераторами. Он мечтал о встрече с Пастернаком, которому привез от его сестры из Оксфорда ботинки. Посылка – повод для встречи, и ранней осенью он приехал в Переделкино. Вручил злополучные ботинки; Зинаида Николаевна в ответ язвительно поинтересовалась, оправляется ли Англия от военных разрушений. Зинаида Николаевна не могла ударить в грязь лицом перед иностранцем. Зашедшая на дачу к Пастернакам Лидия Сейфуллина очень даже некстати заметила, что русские писатели похожи «на жителей Помпеи, внезапно засыпанных пеплом с оборванной фразой на устах». Погребенные заживо… Если это было шуткой, то очень мрачной. По крайней мере, так показалось англичанину, мирно беседовавшему с «погребенными» в прекрасный день бабьего лета в Переделкине.
Но мрачные слова соседки подтвердились в очень скором времени. Постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» имена Ахматовой и Зощенко должны были быть вычеркнуты из литературы, из печати, из сознания читателей.
Постановление ударило и по Пастернаку. Подготовленное к печати (и даже отпечатанное) «Избранное» так и не появилось: тираж пошел под нож. Издание двухтомника Шекспира в его переводах было остановлено. Поэзия Пастернака вновь подверглась уничижающему разбору: «скудные духовные ресурсы» поэта не способны «породить большую поэзию». Грубость и глупость обвинений задевали, но дальше «передней» он свои эмоции не пускал.
«Чувствую себя хорошо, настроение у меня по-обычному бодрое, несмотря на участившиеся нападки»; «Разумеется, я всегда ко всему готов. Почему… со всеми могло быть, а со мной не будет? Ничего никому не пишу, ничего не отвечаю. Ничего. Не оправдываюсь, не вступаю в объяснения»
(О. М. Фрейденберг, 26 марта 1947 г.).
Лето 47-го Пастернаки проводили, как всегда, на даче. Стояла настоянная на смолистом сосновом запахе переделкинская жара. Крашенная коричневой краской двухэтажная дача высилась над аккуратным картофельным полем, как корабль; в нижних комнатах ощущалась прохлада. Белая полотняная скатерть с мережкой на столе. Зинаида Николаевна в белой панаме, в сарафане, постаревшая, грузная; черные от загара плечи, мощные, как у борца. «Пока Борис не сделает заявления, его дела не поправятся», – резко сказала она зашедшей на дачу Лидии Чуковской. И когда та робко напоминает о достойном всяческого уважения молчании Ахматовой – в ответ на нападки, – Зинаида Николаевна резко парирует: «Борис – человек современный, вполне советский, а она ведь нафталином пропахла».
Когда Ахматова приехала из Ленинграда в Москву и вызвала такси, Пастернак предложил ей талоны для оплаты – привилегию немногих. Значит, его допускали к привилегиям, и он от них не отказывался.
И тем не менее – Пастернак бесповоротно освобождался от советскости, отчасти – мимикрийной, отчасти – выбранной как жизненная стратегия, – благодаря работе над романом. В нем уместились и судьба гимназистки под вуалью (история отношений Зинаиды Николаевны с Милитинским и сестры Лидии со Скрябиным нашла свое воплощение в сюжетной линии Лара – Комаровский); и воспоминания о московском детстве, о революции 1905 года; и уральские впечатления времени Первой мировой войны; и память о первых революционных днях в Москве; и воспоминания о голодной жизни времен войны гражданской.
Понять, собрать, переосмыслить опыт «серебряного века» с его блестящим искусством, с салонами, в которых новейшие религиозные философы столь необычно рассуждали о христианстве, что православная церковь все больше отдалялась от них… И конечно же, главный герой должен быть поэтом. Но – не по профессии, не по «поприщу», а по судьбе. Поприще у него будет другое: например, врач. Доктор. ( Доктор Фауст , который постоянно был в это время в сознании Пастернака, безусловно, присутствует в названии романа – отзвуком – тоже.) Он не может быть деятельным участником событий – ни с одной, ни с другой стороны. Он будет независим от любой идеологии. И – он же, как врач и как поэт, станет диагностом своей эпохи. Доктор Живаго. Живаго – распространенная московская фамилия, однако же достаточно оригинальная, дабы остановить внимание читателя и даже впечатать ее в сознание. А еще – слово «живаго» есть родительный падеж слова «живой» в древнеславянском языке. Церковном языке. В молитве сказано: «…И духа живаго». Живаго – не умирающий, бессмертный дух. Даже с физической смертью героя он не исчезнет из России.
По мере окончания глав Пастернак читал их знакомым. В редакции «Нового мира» он познакомился с Ольгой Всеволодовной Ивинской, работавшей в отделе поэзии журнала.
Ольга Ивинская – последний период его жизни, его акмэ. Взлет – роман, дважды роман. Необыкновенная – не по возрасту – сила чувств, взаимная страсть. Понимание, радость, новая жизнь. По просьбе молодой женщины, вскоре ставшей его ненаглядным другом, читал главы и у ее знакомых. Ольга вызвала у него чувство доверия. В облике Лары, наряду с историей Зины, начали проступать черты белокурой красавицы с драматическим прошлым. Первый муж Ивинской покончил жизнь самоубийством, второй умер от туберкулеза; на ее руках остались двое детей и мать. Женщина без прошлого не представляла для Пастернака интереса, – его властно влекли тайна, страдание, которыми наряду с красотой обладала в его глазах Ольга Ивинская.
Пастернак расценивал роман как завершение работы, которую он начал еще в 10-е годы. Тогда героиней была Евгения Истомина, повзрослевшая Женя Люверс из «Детства Люверс», написанного в 1917–1918 годах. Образ Истоминой еще раз явственно показывает, на какой тип женщины с болью и участием откликался Пастернак, какой женский тип был ему наиболее интересен как художнику и наиболее близок как человеку. Это «девочка из другого круга».
«Истомина единственная из нас была человеком с откровенно разбитой жизнью. Она всех полнее отвечала моему чувству конца. Не посвященный в подробности ее истории, я в ней угадывал улику времени, человека в неволе, помещенного во всем бессмертии его задатков в грязную клетку каких-то закабаляющих обстоятельств. И прежде всякой тяги к ней самой меня потянуло к ней именно в эту клетку».
Сближение с Ивинской было стремительным. Она покорила его не только необыкновенной белокурой красотой и откровенно разбитой жизнью, усиливающей в его глазах ее женскую прелесть, но и тем, что впервые он смог разделить с близкой ему женщиной свои литературные интересы – она работала хоть и на маленькой должности, но все-таки в редакции самого влиятельного журнала и была в курсе литературных и окололитературных событий.
Ивинская в своих воспоминаниях («Годы с Борисом Пастернаком. В плену у времени») оставила нам послевоенный портрет Пастернака, каким он ей запомнился на вечере в библиотеке Исторического музея: «Стройный, удивительно моложавый человек с глухим и низким голосом, с крепкой молодой шеей, он разговаривал с залом как с личным своим собеседником».
Ивинская была совсем иной, более раскованной, свободной, нежели другие знакомые Пастернаку женщины: она не чуждалась и пивного бара на углу Страстного бульвара, куда заходила с Сергеем Васильевым, и вечеринки в роскошном номере гостиницы «Метрополь»; откликалась на приглашения грузинских писателей, посещавших Москву.
Пастернак появился в «Новом мире» у рабочего столика Ивинской в октябрьский сумрачный денек 1946 года, – и уже на следующий день она получила пять книг его стихов и переводов в подарок. А с апреля 1947 года началось их «Лето в городе», их почти ежедневные встречи:
Ты – благо гибельного шага,
Когда житье тошней недуга,
А корень красоты – отвага,
И это тянет нас друг к другу.
«Осень»
Дочь Ивинской Ирина, чьи черты перейдут Катеньке, дочери Лары, тоже напишет книгу – о матери и о Пастернаке. В домашнем обиходе она стала называть Бориса Леонидовича «классюшей». Близкие Ивинской стали и его близкими, и он принял на себя заботу о них, в том числе и материальную. Пастернак потребовал ухода Ольги Ивинской со службы, но от семьи Пастернак уйти не мог – соединяться на обломках чьего-либо крушения он теперь уже не хотел.
Ивинская была в 1949 году арестована по доносу и осуждена на пять лет по статье за антисоветскую деятельность. На самом деле – за близость к Пастернаку (от нее требовали показаний на него, но не получили, несмотря на все угрозы). Ивинская потеряла в тюрьме ребенка, их общего, – у нее случился выкидыш.
Ивинская дважды понесет наказание и отсидит за Пастернака – во второй раз ее с дочерью Ириной отправят в мордовские лагеря уже после его смерти.
Когда в 1953 году по амнистии Ивинская вышла из лагеря, Пастернак, по некоторым свидетельствам, сначала не захотел с нею встречаться. Она объясняла это его чувствительностью, страхом перед тем, что в лагере она подурнела и постарела. Вряд ли это утверждение соответствует действительности. Отношения вскоре возобновились.
Пастернак воспринимал свою прозу не как очередную работу, но как акт, завершающий жизнь, как свое завещание, как последнюю возможность что-то исправить в своей судьбе: «Я давно, все последние годы мечтал о такой прозе, которая как крышка бы на ящик легла на все неоконченное и досказала бы все фабулы мои и судьбы», – писал он Горькому еще 4 марта 1933 года. В этих словах заключен двоякий смысл: досказала «все фабулы мои и судьбы» означает, возможно, окончательное воплощение тех замыслов, которые возникли у Пастернака еще зимой 1918 года, когда он начал работу над романом под названием «Три имени». Уже тогда он решил, что будет писать прозу, «как пишут письма», не по-современному, раскрывая читателю все, что думает ему сказать, воздерживаясь от технических эффектов.