Борис Рыжий. Дивий Камень — страница 11 из 55

26 октября 1996 года Борис, Ирина и Артем, родившийся в 1993-м, въехали в отдельную двухкомнатную квартиру на улице Куйбышева. Это жилье было выдано Борису Петровичу Академией наук вдобавок к ограниченным квадратам на улице Шейнкмана. Новое пристанище было уютно и просторно, с большим балконом.

Обживали, благоустраивали, украшали как могли. Борис работал руками — тут пристукнуть, там пристегнуть — и у него получалось. Он принес домой дверную ручку, на которой было написано «Мой дом — моя крепость», даже две такие ручки, посадил их на двери и заперся в своей цитадели. Ирина говорит: моих подружек отшил, от своих дружков отошел. Впрочем, кое с кем — с поэтами в основном — встречался: у родителей. Те были и рады, молодежь освежала душу, да и Боря под присмотром.

На красные кирпичи балконной стены маркером золотого цвета с 1996 по 2001 год Борис нанес 44 стиха — по катрену на продолговатом кирпиче, — принадлежащих Заболоцкому, Блоку, Вяземскому, Аполлону Григорьеву, Мандельштаму, Ахматовой и самому себе вперемежку с классиками, и это было столь же дерзко, сколь наверняка удачно, поскольку четырехстопный ямб вообще больше, чем что-либо другое, роднит русских поэтов, делая их порой схожими чуть ли не до неразличимости. Своим гостям Борис задавал загадку на сообразительность. Себе — способ самоутвердиться в рамках если не отечественного стихотворства, то на территории собственного жилья как минимум.

И воют жалобно телеги,

И плещет взорванная грязь,

И над каналом спят калеки,

К пустым бутылкам прислонясь.

И остаётся расплатиться,

И выйти заживо во тьму.

Поёт магнитофон таксиста

Плохую песню про тюрьму.

И нам понять доступно это,

И выразить дана нам мощь:

Приют поэта, дом поэта —

Прихожая небесных рощ.

И под божественной улыбкой,

Уничтожаясь на лету,

Ты полетишь как камень зыбкий

В сияющую пустоту.

И Баден мой, где я, как инок,

Весь в созерцанье погружен,

Уж завтра будет — шумный рынок,

Дом сумасшедших и притон.

И с бесконечной челобитной

О справедливости людской

Чернеет на скамье гранитной

Самоубийца молодой.

И тот прелестный неудачник

С печатью знанья на челе

Был, вероятно, первый дачник

На расцветающей земле.

Да и зачем цветы так зыбки,

Так нежны в холоде плиты?

И лег бы тенью свет улыбки

На изможденные черты.

Мне тяжело, мне слишком гадко,

Что эта сердца простота,

Что эта жизни лихорадка —

И псами храма понята.

А сам закат в волнах эфира

Такой, что мне не разобрать:

Конец ли дня, конец ли мира

Иль тайна тайн во мне опять?

И стоя под аптечной коброй,

Взглянуть на ликованье зла

Без зла — не потому, что добрый,

А потому, что жизнь прошла.

В принципе — это единое стихотворение, центон, натуральные стансы. Каждая строфа, существуя отдельно, составляет часть целого. Если надо доказать единство русской поэзии, нагляднее не бывает.

Свои настенные стансы Рыжий завершает катреном Сергея Гандлевского из стихотворения «Скрипит? А ты лоскут газеты…».

Заметим, что именно «Стансы» (1987) — одна из лучших вещей Гандлевского:

В это время вдовец Айзенштадт, сорока семи лет,

Колобродит по кухне и негде достать пипольфена.

Есть ли смысл веселиться, приятель, я думаю, нет,

Даже если он в траурных черных трусах до колена.

В этом месте, веселье которого есть питие,

За порожнею тарой видавшие виды ребята

За Серёгу Есенина или Андрюху Шенье

По традиции пропили очередную зарплату.

………………………………………………

После смерти я выйду за город, который люблю,

И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,

Одержимый печалью, в осенний простор протрублю

То, на что не хватило мне слов человеческой речи.

Как баржа уплывала за поздним закатным лучом,

Как скворчало железное время на левом запястье,

Как заветную дверь отпирали английским ключом…

Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью.

На очевидную взаимосвязь Рыжего с Гандлевским не устают кивать филологи. В частности, А. Скворцов («Полицейские» и «воры» // Вопросы литературы. 2008. № 1):

…литературная генетика стихов Бориса Рыжего критикой выявлялась не раз и в деталях. Действительно, если говорить лишь о русской поэтической традиции, кого тут только нет. Угадывается то С. Есенин, то современный блатной шансон, то отечественный рок, то М. Кузмин, то Г. Иванов, то Д. Новиков, то Е. Рейн… А что напоминают, к примеру, такие строки: «Включили новое кино, / и началась иная пьянка, / но все равно, но все равно / то там, то здесь звучит „таганка“»? Попробуем сравнить их со следующим: «Что-нибудь о тюрьме и разлуке, / Со слезою и пеной у рта. / Кострома ли, Великие Луки, — / Но в застолье в чести Воркута» (в последней цитате в свою очередь есть скрытая отсылка к Н. Некрасову: «Скучно! скучно!.. Ямщик удалой, / Разгони чем-нибудь мою скуку! / Песню, что ли, приятель, запой / Про рекрутский набор и разлуку…»). Теперь поставим эксперимент, смешав строфы из других стихов тех же авторов. «Под сиренью в тихий час заката / Бьют, срывая голос, соловьи. / Капает по капельке зарплата, / Денежки дурацкие мои. / Вот и стал я горным инженером, / получил с отличием диплом, / не ходить мне по осенним скверам, / виршей не записывать в альбом. / Больше мне не баловаться чачей, / Сдуру не шокировать народ. / Молодость, она не хер собачий, / Вспоминаешь — оторопь берет. / В голубом от дыма ресторане / слушать голубого скрипача, / денежки отсчитывать в кармане, / развернув огромные плеча». Не правда ли, получилось нечто связное? Только одни строки написаны в первой половине восьмидесятых, другие — более чем на десять лет позже. Сможет ли читатель, ищущий корни поэзии Б. Рыжего, пройти мимо ощутимого влияния на него Сергея Гандлевского?

В строфе, принадлежащей Рыжему, стоит отметить и воздействие инфинитивного письма («слушать», «отсчитывать»), богатые «мнемонические» свойства которого в последние годы активно изучает А. Жолковский. Вполне возможно, инфинитивность у Рыжего вообще тесно связана с влиянием стихотворения Гандлевского «Устроиться на автобазу…». В нем, как отмечалось М. Безродным и более поздними исследователями, скрыто цитируется блоковское «Грешить бесстыдно, непробудно…». Стихотворение Блока, по наблюдению Жолковского, тоже напрямую отозвалось у Рыжего: «С трудом закончив вуз технический, / В НИИ каком-нибудь служить…», «В подъезде, как инстинкт советует, / Пнуть кошку в ожиревший зад. / Смолчав и сплюнув где не следует, / Заматериться невпопад…» и т. д. Похоже, влияние некоторых конкретных текстов и мотивов Блока шло у Рыжего с учетом опыта Гандлевского. Общность отсылок к Блоку дает подтверждение гипотезы вполне сознательного ученичества младшего поэта у старшего.

«Стансы» открывают первую книгу Гандлевского «Праздник», о которой позже Рыжий сказал: «нетленный „Праздник“» — в отзыве на выход книги Гандлевского «Порядок слов». В почтении к мэтру сомневаться не приходится:

Впервые после многолетнего перерыва, открыв обычный литературный журнал, мы можем взять и прочитать шедевр, написанный не сто, даже не пять лет назад, а вот совсем недавно, и почувствовать такую близость вечности, какую ощущали, быть может, только тогда, когда читали в периодике «Поэму без героя», например, еще живой Анны Андреевны Ахматовой.

А без ощущения вечности жить можно только теоретически…

Могу добавить. В 2012 году, когда вышла книга Бориса Рыжего «В кварталах дальних и печальных…», ее премьеру отмечали в Московском театре «Мастерская Петра Фоменко»[4]. Мы с Сергеем Гандлевским случайно оказались в первом ряду плечом к плечу, и первым делом, после приветственного рукопожатия, он сказал совершенно неожиданно:

— Не люблю я вашей Ахматовой…

Отчего бы? Неважно. Так жили поэты.


Взаимосвязи муз и музык не так уж и замысловаты. Достаточно прокрутить магнитофонную ленту в обратном направлении.

Борис Рыжий:

Так гранит покрывается наледью,

и стоят на земле холода, —

этот город, покрывшийся памятью,

я покинуть хочу навсегда.

Будет тёплое пиво вокзальное,

будет облако над головой,

будет музыка очень печальная —

я навеки прощаюсь с тобой.

(«Так гранит покрывается наледью…»,1997)

Намного раньше был Гандлевский («Самосуд неожиданной зрелости…», 1982):

Для чего, моя музыка зыбкая,

Объясни мне, когда я умру,

Ты сидела с недоброй улыбкою

На одном бесконечном пиру

И морочила сонного отрока,

Скатерть праздничную теребя?

Это яблоко? Нет, это облако.

И пощады не жду от тебя.

Однако еще раньше — Мандельштам, звучащий несколько иначе, но в основе очень похоже («Стихи о неизвестном солдате», 1 марта 1937):

Научи меня, ласточка хилая,

Разучившаяся летать,

Как мне с этой воздушной могилой

Без руля и крыла совладать.

И за Лермонтова Михаила

Я отдам тебе строгий отчет,

Как сутулого учит могила

И воздушная яма влечет.

Другое дело, что в каждом случае из, казалось бы, общего звука вырастает совершенно свое произведение, а сам этот звук в истоке — больше, может быть, некрасовский, нежели названного Мандельштамом Лермонтова Михаила.