Борис Рыжий. Дивий Камень — страница 16 из 55

высокомерного величья!

И чем старательнее речь,

тем все слышней

косноязычье.

И кто-то,

разрывая круг,

назло наветам и запретам

такое слово скажет вдруг,

что вровень с Правдою

и Светом.

Напоминает стихи старого поэта Николая Ушакова:

Чем продолжительней молчанье,

Тем удивительнее речь.

1926

Позиция симпатичная, отсюда — интерес и любопытство к новым людям, среди которых Рыжий оказался самым ярким и многообещающим. Лобанцев поддерживал его всеми подручными средствами, прежде всего рекомендациями разного рода. Именно Лобанцев выдвинул его, обеспечив участие в различных столичных акциях. С первым фестивалем студенческой поэзии (1992) произошло то же самое, что и с его первым боксерским поединком на выезде — Рыжий занял призовое второе (или третье) место, зато в следующий раз (1997) выиграл состязание.

На Всероссийском совещании молодых поэтов (Москва, 1994), куда его послал тот же Лобанцев, Борис обрел не только успех, но дружбы и связи наперед. Такое не забывается. Лобанцев ушел — инсульт, перед этим долго и тяжело болел, Борис навещал его, рыдал — идя по больничным коридорам. «Памяти друга»(1997):

Ю.Л.

Жизнь художественна, смерть документальна

и математически верна,

конструктивна и монументальна,

зла, многоэтажна, холодна.

Новой окрылённые потерей,

расступились люди у ворот.

И тебя втащили в крематорий,

как на белоснежный пароход.

Понимаю, дикое сравненье!

Но поскольку я тебя несу,

для тебя прошенья и забвенья

я прошу у неба. А внизу,

запивая спирт вишнёвым морсом,

у котла подонок-кочегар

отражает оловянным торсом

умопомрачительный пожар.

Поплывёшь, как франт, в костюме новом,

в бар войдёшь красивым и седым,

перекинешься с красоткой словом,

а на деле — вырвешься, как дым.

Кто-то потом истолковал это Ю. Л. как окликание Юрия Левитанского. Неверно.

В ниспровержении авторитетов, в частности местных классиков, Рыжий не упражнялся. В узком кругу он мог съязвить по тому или иному адресу, но эпатажных манифестов или физических сбрасываний стариков с парохода современности не было. Опекавший его Кузин — человек, первым представивший его стихи на страницах «Российской газеты» (местной, не московской), сам писал стихи другие.

Сравнить несложно. В 1995-м они вместе были на очередной практике — в той же соотнесенности: руководитель и студент — в Верхней Сысерти, и там Кузин узнал от Бориса, что неподалеку — в поселке Кытлым — «…однажды на границе участка работ он (Борис. — И. Ф.) нашел кирку с изящной тонкой ручкой. Он взялся за нее, но дерево рассыпалось в прах. А потом он увидел человеческий скелет. И убежал». Был скелет, не было скелета — неважно. Проще говоря, сработало воображение поэта.

Кузин так отреагировал на случившееся:

Б. Р., ты точно был не прав:

У мертвых спрашивают имя.

А там, на приисках в Кытлыме,

Скелет среди камней и трав…

………………………………

Ты думал выскочить, но где там —

Он будет помнить сотни лет…

Давай в Кытлым поедем летом

И похороним тот скелет.

Но прежде весь Кытлым поднимем,

Поищем род его и след.

А нет — давай составим имя

Из наших двух: работы всей —

Поведать буквами прямыми:

«Здесь спит Борисов Алексей».

Стихи шероховатые, с элементом первозданного косноязычия, и что интересно: взрослый человек говорит со школяром на равных, более того, в двойном имени, им придуманном, Борисов — фамилия скромного человека Алексея…

Немудрено. Кузин пишет в дневнике: на той практике при нем жила его дочь Валя тринадцати с половинкой лет, однажды она спросила отца:

— А что, Борис тут преподаватель?

Кузин удивился: как это? Валя продолжила:

— А у него все спрашивают, что нужно делать.

Действительно, я помню, как Настя Новикова (студентка. — И. Ф.) несколько раз обращалась к Борису: «Боря, когда зажигать? Когда зажигать, Боря?» Зажигать надо было вечерний костер. Борис — не отвечал, он был суров сквозь улыбку. Ни в каких танцах, перетягиваниях каната, заготовке дров он демонстративно не участвовал.

Он с улыбкой показал мне, приподняв край суконного одеяла, две чистые неразвернутые простыни — за 6 недель практики он ни разу не спал на своей кровати. Но опять же, в конце 90-х годов, придя ко мне выпившим и виноватым перед родителями и Ириной, сквозь слезы говорил: «Помнишь в Верхней Сысерти? Я ведь Ирине ни разу не изменил». И я его горьким словам верю. Он не был гулякой, он играл.

На стихотворение Кузина последовал ответ Рыжего в стихах «Север» с посвящением А. Кузину.

Он лежал под звездою алмазной

и глядел из-под хвои и сучьев —

безобразный, богатый, трёхглазый.

Ах, какой удивительный случай!

Я склонился — небритый и грязный —

с любопытством. Почти бурундучьим.

У ручья, где крупицы металла

дорогого сулят вам свободу,

человечья руина лежала

и глядела в лицо небосводу.

Белка шишкой кедровой играла,

брал медведь свою страшную ноту.

Схоронить, отнести ли в посёлок,

может, родственник чей-то. Но — боже —

как же так, ведь мертвец — не ребёнок,

поднимать его, тискать негоже.

Даже пять драгоценных коронок

на зубах говорили мне то же.

…Как мы любим навязывать мёртвым

наши мненья — всё в радость нам, глупым.

Он погиб незнакомым и гордым —

даже вздох свой считаю преступным,

уходя налегке бесконечным и тёмным

лесом — страшным, густым, неприступным.

1995, август

Стихов подобного рода Рыжий больше не писал. Что имеется в виду? Это называется философская — или медитативная — лирика, в духе зрелого Заболоцкого. Борис прощупывал в себе эти возможности — и нашел их недостаточными для своей органики. «Смерть коня» Спиридона Дрожжина ему оказалась роднее, нежели «Лицо коня» Николая Заболоцкого. Но и Заболоцкий был неотразимо убедителен, когда не лишал авторское я человеческого сердца:

Вчера, о смерти размышляя,

Ожесточилась вдруг душа моя.

Печальный день! Природа вековая

Из тьмы лесов смотрела на меня.

И нестерпимая тоска разъединенья

Пронзила сердце мне, и в этот миг

Все, все услышал я — и трав вечерних пенье,

И речь воды, и камня мертвый крик.

(«Вчера, о смерти размышляя», 1936)

Будущее чтение философской литературы — от Ницше до Шестова — не изменит положения дел. Как слушание Баха не перенастроит его вторчерметовско-царскосельской лиры, далекой от, например, симфонизма Бродского.

С другой стороны, и прямая злободневность не ложилась на «сетку вещания» Рыжего подобающим образом, несмотря на прикосновение к великим образцам:

Злой чечен ползет на берег…

(М. Лермонтов)

Про себя я молился за смелых…

(И. Анненский)

Когда сырой поднимется туман —

         мне кажется, мой город наконец

поднялся к небу — этакий обман —

         где речь пойдёт о качестве сердец.

Взлетай, пари — ресницы лёгкий взмах.

         Ты этот сон так бережно хранил.

И плещутся афиши на углах

         домов. Сей плеск подобен плеску крыл.

Но мне, Господь, мне нечего сказать —

         твой лик одних младенцев устрашил.

Отсутствием твоим мне оправдать

         легко тебя. Но как себя, скажи,

мне оправдать? Ведь мне не страшен ад —

         я ад прошёл. Что ж выбрать мне из двух

зол — гордый, как войду я в райский сад,

         где души тех младенцев, тех старух?

(«Когда сырой поднимется туман…», 1995, июнь)

Отозвались-таки «Старые эстонки»…

Перевести политику (первая чеченская кампания) в онтологию не получилось. Но понятие ад, с самого начала вошедшее в его стихи, еще до привязанности к Маяковскому он нашел — у Лермонтова, или это произошло одновременно, поскольку и яростный футурист не бесплодно для себя побывал в сферах русской поэтической метафизики и сказал об этом с присущим вызовом:

Не высидел дома.

Анненский, Тютчев, Фет.

Опять,

тоскою к людям ведомый,

иду

в кинематографы, в трактиры, в кафе.

(«Надоело», 1916)

Версты улиц взмахами шагов мну.

Куда уйду я, этот ад тая!

Какому небесному Гофману

выдумалась ты, проклятая?!

(«Флейта-позвоночник», 1915)

А что — ад? Лермонтов мог найти его, заглянув в Александра Полежаева:

О, дайте мне кинжал и яд,

Мои друзья, мои злодеи!

Я помню, помню жизни ад,

Мне сердце высосали змеи!

(«Отчаяние», 1836)

На этом стихотворении был раскрыт полежаевский том, лежавший на рабочем столе Бориса в роковую ночь его ухода.

А тогда, в 1995-м, Кузин вместе с И. Зубовым, И. Воротниковым, Л. Луговых и Рыжим организовал литературное движение «Горный родник». Оно просуществовало недолго и было некоторой — легкой по существу — игрой. Ничего значительного не случилось. Интересней другое — движение Рыжего исключительно наверх. Уже в 1993-м у него, начинающего по всем статьям, был авторский вечер на площадке ДК автомобилистов. Он выезжает в Москву, его обильно печатают на Урале. Вот ряд первых публикаций: уже названная подборка в «Российской газете» (1992), первое журнальное выступление — в «Уральском следопыте» (1993. № 9), восемь стихотворений с интервью Юрию Шинкаренко в «Екатеринбургской газете» (1994), десять других публикаций в течение 1994–1995 годов и подборка в журнале «Урал» (1995), почетная вещь для молодого да раннего.