Борис Рыжий. Дивий Камень — страница 37 из 55

Что касается своего понимания поэзии Рыжего, ограничусь высказыванием некоторых мыслей об одной ее грани. Фигура субъекта-героя наряду с тематикой постсоветской провинциальной тоски и бандитизма — это, конечно, первое, что бросается в глаза. Но мне хочется обратить внимание на другое. Стихи Бориса Рыжего с самого первого знакомства с ними поражали меня небывалой музыкальностью. Небывалой на слух иностранца — ведь именно пренебрежение музыкальной стороной поэзии характерно для большей части современной поэзии на Западе. Но, если не ошибаюсь, тонкая мелодичность стихов Бориса Рыжего редка, едва ли не уникальна также и в рамках теперешней русской поэзии. Рыжий мне представляется продолжателем той линии в русской поэзии, которая стояла под знаком так называемой мелодики стиха и которая во второй половине XX века исчезала, с одной стороны, за интеллектуальностью, а с другой стороны — за звучностью более грубого типа. Линия, о которой я говорю, — это, среди прочих, линия Лермонтова, Фета, Блока, позднего Мандельштама.

Говоря о мелодичности как существенном признаке поэзии Бориса Рыжего, я имею в виду не только ее физическое звучание. Мелодика в его случае — это в не меньшей мере внутренний принцип, так что помимо мелодики в буквальном смысле можно говорить и о мелодике стиля, мелодике мыслей и мелодике чувств.

Быстрая, короткая жизнь, а произошло много, и все было неоднозначно, при всей целеустремленности этого человека. Борис Рыжий не явил собой чего-то глобального, не стал при жизни медийной фигурой, по слову Пастернака (которого любил в четырнадцатилетнем возрасте, а потом резко разлюбил):

Позорно, ничего не знача,

Быть притчей на устах у всех.

Он — значил. И знал об этом. Пожизненная маета, сомнения в себе, разборки с собой, со своей средой, со всем миром наконец. Последние полтора-два года стали пределом. Он понял, что отмерил этап судьбы, но принял этап за всю судьбу. Он осознал, что ходит по кругу, из которого надо вырваться. На это его не хватило.

Можно ли быть только поэтом? Можно, наверное. Однако только-поэт попадает в жесточайший переплет. Когда ты занят только стихом, реальный мир не принимает тебя в расчет. У реальности свои заботы, страсти и планы. Твоя действительность другая, вторая, а ты думаешь, что она первая.

Кирилл Кобрин в свое время, будучи во главе альманаха «Urbi», одним из первых в Питере — вместе с Пуриным — заметил и оценил Рыжего, напечатал его в альманахе и собственное впечатление о нем перенес чуть не на всю литобщественность в известных «Письмах в Кейптаун о русской поэзии» (Октябрь. 2001. № 8):

Столичной литературной публике очень понравился этот «новый Есенин». Рыжему дали поощрительный вариант одной из литературных премий за (действительно удачную) стихотворную подборку в «Знамени». О нем переговариваются в Интернете. Одного боюсь. Помнишь, Петя (адресат Кобрина. — И. Ф.), фотографию прилизанного пейзанина в смазных сапогах, в косоворотке, с гармошкой в руках? Подпись «Сергей Есенин в салоне Мережковских. 1915 год»? Был бы я знаком с Рыжим, сказал бы ему: «Избегай, Боря, смазных сапог! Опасайся косоворотки! Не дай Бог, Мережковские прибьют тальянку к твоим рукам!»

Стихи — опасная штука для русского человека, Петя. Борис Рыжий не смог отмахнуться от назойливой есенинщины…

Ничего подобного. Ни «нового Есенина», ни ажиотажа, ни даже сочувственного внимания явление Рыжего в Москве на первых порах не вызвало. Ровно наоборот — литтусовка не приняла парня не из нашего города. Его приняли за бухого бузотера-выскочку из глухой дыры. Молодые конкуренты негодовали, мастера осторожно присматривались. Считаные единицы больше почуяли, чем осознали: пришел. А некоторые уже понимали, с кем имеют дело. В их числе поэтическая чета — Михаил Поздняев и Вера Павлова, с которыми он познакомился на питерском конгрессе. Он бывал у них дома, обогрет и привечен.

Я мог бы назвать, да не буду, достойные имена, составившие комплот отрицания и неприятия. Это они потом, задним числом, под напором посмертного успеха Бориса Рыжего открыли глаза на свершившийся социолитературный факт. Присоединиться к плакальщикам и дифирамбистам оказалось легко и просто.

Более точен Кобрин в общей характеристике Рыжего:

Рыжий — поэт именно легкий, попытавшийся сплавить традиционную напевность (которую он и принял за «одну только музыку», хотя это была даже не кузминская «музычка», — помнишь, Петя, «у нас не музыка, а только музычка, но в ней есть свой яд»?) с юношеской романтикой уркаганских пролетарских пригородов. Он попытался спеть свой родной Екатеринбург чуть ли не по-фетовски. Хронологически последние поэты, которые вошли в состав его крови, — советские романтики от Багрицкого до Луговского и Слуцкого. И Рейн, конечно. Ему надо было родиться совсем в другую эпоху, в четырнадцать лет зачитываться Брюсовым и выписывать единственный экземпляр «Весов» в своем губернском центре, в семнадцатом — ходить по улицам города с большим красным бантом, повоевать с белыми где-нибудь в Средней Азии, пожить в двадцать первом в «Диске», ходить к Гумилёву в студию, нюхать нэповский кокаин с Вагановым. Дальше не знаю. Впрочем:

Боже мой, не бросай мою душу во зле, —

я как Слуцкий на фронт, я как Штейнберг на нары…

Он будто и сны видел того самого юноши — из двадцатых, и сны эти прорывались иногда на бумагу:

Что махновцы, вошли красиво

в незатейливый город N.

По трактирам хлебали пиво

да актёрок несли со сцен.

Чем оправдывалось всё это?

Тем оправдывалось, что есть

за душой полтора сонета,

сумасшедшинка, искра, спесь.

Обыватели, эпигоны,

марш в унылые конуры!

Пластилиновые погоны,

револьверы из фанеры.

…………………………

Вы — стоящие на балконе

жизни — умники, дураки.

Мы — восхода на алом фоне

исчезающие полки.

Две последние строчки я так себе и представляю — как последний кадр «Неуловимых мстителей». Черные силуэты всадников на алом фоне огромного солнца.

Повторю за Кобриным: «Дальше не знаю. Впрочем…» Впрочем: Рыжий родился — когда надо. Его лирика совершенно соответствует времени своего звучания. Его ревромантизм мог появиться только в это время, и никакие другие эпохи с их красным бантом или нэповским кокаином не порождали поэтов, не имеющих никаких надежд на триумф неуловимых мстителей.

Это отражение отражения, верность эстетике предшественников, а не истории как таковой. В кинозале сидит зритель, который знает, что кино есть кино и что у кина есть свои законы.


Любовь к предшественникам можно выразить напрямую:

Афанасия оставил, Аполлона прочитал —

то «Флоренции», но лучше я «Венгерке» подражал.

Басаната, басаната… Но пора за каждый звук

расплатиться, так-то, друг, и — горька твоя расплата.

(«Петербургским друзьям», 1998)

Афанасий — разумеется, Фет, Аполлон — забубенный Григорьев.

Можно воспроизвести похожими средствами. Вот Давид Самойлов («Пестель, Поэт и Анна», 1965):

В соседний двор вползла каруца цугом,

Залаял пес. На воздухе упругом

Качались ветки, полные листвой.

Стоял апрель. И жизнь была желанна.

Он вновь услышал — распевает Анна.

И задохнулся:

«Анна! Боже мой!»

Рыжий («Анна», 1997):

А Анна говорила, говорила,

что, разбирая папины архивы,

так плакала, чуть было не сошла

с ума, и я невольно прослезился —

хотя с иным намереньем явился,

поцеловал и удалился вон.

А можно — усвоить и переварить до неузнаваемости.

Вот Ходасевич («Дачное», 1923):

Уродики, уродища, уроды

Весь день озерные мутили воды.

……………………………………

На мокрый мир нисходит угомон…

Лишь кое-где, топча сырой газон,

Блудливые невесты с женихами

Слипаются, накрытые зонтами,

А к ним под юбки лазит с фонарем

Полуслепой, широкоротый гном.

Что из этого вырастает у Рыжего? Вот что («Осенние сумерки злые…»,1998):

С изящной стремительной тенью

шагает по улице гном,

красивое стихотворенье

бормочет уродливым ртом.

Бормочет, бормочет, бормочет,

бормочет и тает как сон.

И с жизнью смириться не хочет,

и смерти не ведает он.

И концов не сыскать.

Существует список «лучших русских поэтов», в двухтысячном году сделанный его рукой, со знаком плюс (+) или без оного:

+ Рейн

+ Гандлевский

+ Гандельсман

+ Денис Новиков

Иван Жданов

+ Кушнер

Пурин

Пригов

Кибиров

+ Ерёменко

+ Уфлянд

+ Лосев

+ Ерёмин

Елена Шварц

+ Кублановский

+ Чухонцев

Парщиков

+Леонтьев


Нестройный столбец, странноватый для Бориса. Похоже на воспроизведение какого-то разговора: словно с кем-то поговорил и резюмировал, сведя воедино свое и чье-то суждения. Кое-кто кажется здесь случайным, мотивированным лишь настроением и желанием вырваться из круга.

Юрий Казарин, первый биограф Рыжего, полагает, что Борис перечислил эти имена в размышлении, кого печатать у себя в журнале «Урал». Похоже на то. Ну, скажем, у Пригова он взял словцо «милицанер», но ведь не больше того. Или всё проще. Зафиксировано тогдашнее статус-кво, плавающее мнение литобщественности. Тогда почему здесь нет, например, Веры Павловой, которую он высоко ценил и навещал в Москве? Ей дали в том году премию его любимого Аполлона Григорьева, не фунт изюма.