Борис Рыжий. Дивий Камень — страница 40 из 55

Что он думал о себе, оставалось его личным делом. Там все много думали о себе. Кальпиди созидал некую «Уральскую школу», Курицын проводил в городе чтения имени себя, Еременко (собратья называли его «Ерёма») уже завоевал Москву, став избранником своего поколения — семидесятников.

Урал нельзя чисто географически счесть серединой или центром страны, но мистика Камня, Каменного пояса, существует несомненно. Ощущение порубежной доминанты не было только лишь декларацией. В этом смысле Урал 1990-х был символом стихотворства вне столиц. Были ведь и другие «школы»: Ташкентская, Владивостокская и проч. Местный колорит и некоторые особенности мышления, связанного с экзотизмом, не отменяли главного: в наших столицах и в наших губерниях была единая поэзия, трудно рождающаяся в новые времена. Имен было много, многие исчезли без следа.

Борис не уклонился от духа землячества — при всех сложностях отношений в позиции независимости и самоутверждения. На некоем фестивале бросив фразу «Ерёма — отстой, это прошлый век», стихи пишет такие («Чтение в детстве — романс»):

Окраина стройки советской,

фабричные красные трубы.

Играли в душе моей детской

Ерёменко медные трубы.

Ерёменко медные трубы

в душе моей детской звучали.

Навеки влюблённые, в клубе

мы с Ирою К. танцевали.

Мы с Ирою К. танцевали,

целуясь то в щёки, то в губы.

А душу мою разрывали

Ерёменко медные трубы.

И был я так молод, когда — то

надменно, то нежно, то грубо,

то жалобно, то виновато…

Ерёменко медные трубы!

Когда огонь, вода и медные трубы уже оказались навсегда позади, ему ответил Еременко («Борису Рыжему — на тот свет»):

Скажу тебе, здесь нечего ловить.

Одна вода — и не осталось рыжих.

Лишь этот ямб, простим его, когда

летит к тебе, не ведая стыда.

Как там у вас?

…………………………

Не слышу, Рыжий… Подойду поближе.

Ольга Ермолаева и Ольга Славникова говорят о Лермонтове применительно к Рыжему. Были стихи-предпосылки (1997):

Ну вот, я засыпаю наконец,

        уткнувшись в бок отцу, ещё отец

читает: «выхожу я на дорогу».

        Совсем один? Мне пять неполных лет.

Я просыпаюсь, папы рядом нет,

        и тихо так, и тлеет понемногу

в окне звезда, деревья за окном,

        как стражники, мой охраняют дом.

И некого бояться мне, но всё же

        совсем один. Как бедный тот поэт.

Как мой отец. Мне пять неполных лет.

        И все мы друг на друга так похожи.

(«Одиночество», 1997)

Ахматова однажды сказала собеседнику — Станиславу Лесневскому: «Маяковский до революции был Лермонтов, а после нее — плакат». Лермонтов в России больше, чем Лермонтов. Точной формулировки у меня на сей счет нет. Подлинное перво-открытие Лермонтова не за Белинским — здесь потрудились поэты конца XIX — начала XX века, прежде всего символисты, распахнув перед очами России безмерные выси этой поэзии. Это делали в стихах и прозе[16]: Анненский (статья «Об эстетическом отношении Лермонтова к природе»), Мережковский (статья «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества»), Вяч. Иванов (статья «Лермонтов»), Брюсов (статья «М. Ю. Лермонтов»), Блок (статья «Педант о поэте»), Белый (статья «Апокалипсис в русской поэзии») и вечно спорящий с ними Розанов (статья «Вечно печальная душа»), не говоря о Кузмине (стихотворение «Лермонтову») и Волошине (статья «Врубель»). Акмеисты унаследовали эту страсть — Гумилёв (статья «Жизнь стиха»), Ахматова (стихотворение «Здесь Пушкина изгнанье началось…»), Мандельштам (стихотворение «Грифельная ода»). Даже Маяковский не устоял (стихотворение «Тамара и Демон»):

Налей гусару, Тамарочка!

Пастернак, посвятив книгу «Сестра моя — жизнь» памяти Лермонтова, стоял на вершине проделанной до него работы.

Мощная вспышка дарования и незавершенность пути ровно в том же возрасте, одна прижизненная книжка, а также рождение через — опять-таки ровно — 160 лет. При жизни Лермонтова было напечатано 42 стихотворения, ровно столько же названий — в книжке Рыжего «И всё такое…». Соблазн сравнения велик. Сравнения хромают.

Не сравнивай — живущий несравним.

…………………………………

Лермонтов — мучитель наш.

(Мандельштам)

В этом «мучитель» безусловно заложен и учитель. Первое отличие Рыжего от Лермонтова — отсутствие любовной трагедии, попранной любви. Стих Рыжего «Ты меня никогда не любила» — почти единственный намек на кошмар отвергнутого женщиной поэта. За намеком, может быть, и стоит некое признание, но больше это похоже на реплику в крупном разговоре двух любящих. Может быть, накануне разрыва. Это совсем не то, что сказал шестнадцатилетний Лермонтов в своем «Нищем»:

У врат обители святой

Стоял просящий подаянья

Бедняк иссохший, чуть живой

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою;

Так чувства лучшие мои

Обмануты навек тобою!

У Рыжего схожее внутреннее событие проще и легче:

Когда мы с Лорой шли по скверу и целовались на ходу, явилось мне виденье это, а через три-четыре дня — гусара, мальчика, поэта — ты, Лора, бросила меня.

Второе отличие — в этих стихах Лермонтова:

Ужасная судьба отца и сына

Жить розно и в разлуке умереть…

О неразрывности отца и сына Рыжих говорить уже излишне. Но Борис чувствовал богооставленность, не потеряв отца. У Лермонтова совершенно по-другому:

И в небесах я вижу Бога.

Рыжий обожал слово ангел. На самом деле на месте ангела у него — облако:

Эля, ты стала облаком

Или ты им не стала?

У Лермонтова по небу полуночи летел ангел, и сомневаться в этом не приходится ни на минуту. Те ангелы, что у Рыжего пьют чай на кухне, — из другой оперы. Его ангелы — по преимуществу сказочные малыши с крылышками, воздушные девочки, персонажи питерского декора и даже жлобы. Ангел смерти — «как в кино». К небесному воинству не имеют никакого отношения. В начале — середине девяностых годов это было поветрием. От ангелов в стихах не было отбоя. А кто сказал, что Борис Рыжий не был дитятей своей поэтической эпохи?

Третье отличие состоит в том, что Борис был не слишком осведомлен в чужих литературах, в частности — в современной ему зарубежной поэзии. С ним не было того, о чем писал Борис Эйхенбаум в работе «Лермонтов. Опыт историко-литературной оценки» (1924):

Характерная для послепушкинской эпохи тяга к чужим литературам достигает у Лермонтова особенной силы: кроме Байрона мы имеем в его творчестве следы близкого знакомства с Т. Муром, В. Скоттом, Гюго, Ламартином, Шатобрианом, А. де Виньи, Мюссе, Барбье, Шиллером, Гейне, Мицкевичем и т. д. Уже одно это количество связей свидетельствует о том, что перед нами — факт не простого «влияния», а общего тяготения к чужим литературам в поисках за поддержкой, за помощью. Этот факт исторически необходим, как необходимо было русским символистам искать опоры в поэзии Бодлера, Верлена, Малларме, Новалиса, Э. По и т. д., хотя самое направление это было достаточно подготовлено русской поэзией и развивалось на основе своих собственных традиций (Вл. Соловьев, Тютчев, Фет, Полонский и т. д.). Мы видели, как старательно читает Лермонтов русских поэтов в 1829 г. и как пользуется ими в своих поэмах. Ощущение бедности явилось, очевидно, в связи с сознанием исчерпанности. Время кризиса, ломки традиций еще не пришло — нужно было, по крайней мере, расширить свой литературный кругозор, увидеть чужое, чтобы осознать свое. Так Лермонтов и делает.

Но это, увы, общая печаль нескольких поколений. Переводная поэзия, даже в лучшем случае, больше говорит о переводчике, чем об оригинале.

Дело, разумеется, не в подсчете отличий, а в самой структуре творчества. Борис Рыжий не писал, например, поэм (в том числе эротических), исторических баллад, альбомных мадригалов, беллетристической прозы, драм, древнерусских стилизаций в духе «Песни о купце Калашникове», непохожих на переводы переводов etc.

Борис был жив, а Ольга Славникова пишет статью «Призрак Лермонтова» — «Октябрь» № 7 за 2000 год — не о Борисе Рыжем исключительно — о многих других, пишет без подобострастия к авторитетам и пренебрежения остальными, но вот что получается у нее по ходу и в конце разговора:

…Печорин и Грушницкий представляют собой два в разной степени неполных отпечатка личности автора. Грушницкий — это Печорин минус поэзия; не случайно эти двое сталкиваются на узкой дорожке, потому что если у поэта отнять его дарование, это будет не просто ущербная личность, а противоположность и враг самому себе.

У Грушницкого искусственная даль фальшива, тогда как у Печорина она условна; задача поэзии — так организовать небывшее, чтобы отодвинуть реальность туда, где она уже представляет собой изображение, и потом пропустить через призму. «Вот здесь я жил давным-давно — смотрел кино, пинал говно и пьяный выходил в окно», — пишет Борис Рыжий, и далее: «Молодость мне много обещала, было мне когда-то двадцать лет…» Неопределенность, неколичественность этих «давным-давно» и «когда-то» — едва ли не единственный для молодого автора спосо