– Не бойтесь, он сытый. Максимум, что он может сделать, – это укусить, и всё.
Часовой говорит врачу:
– Почему вы не делаете перевязку?
Врач:
– Я боюсь.
Я шепнул врачу на ухо, чтобы он попросил корпусного надеть тому на лицо намордник. Был вызван корпусной. Когда врач попросил надеть на пострадавшего намордник, представитель тюремной администрации вытаращил глаза и ничего не мог понять. Врач пояснил:
– Пострадавший сидит по статье “пятьсот пять” за людоедство. Я не хочу быть тоже пострадавшим.
Камера умирала от хохота.
– Какое людоедство? Такой статьи – пятьсот пять – нет, – взревел корпусной.
– Но для подстраховки лучше надеть намордник, – сказал я.
После моего вмешательства корпусному всё стало ясно. Он улыбнулся и пообещал врачу:
– Заходи, не бойся, не укусит, я буду держать его за пасть».
«Свободу Луису Корвалану!»
«Когда сидишь в камере, всё время думаешь, как бы выйти из нее, чтобы подышать свежим воздухом. Я часто ходил к врачам, в библиотеку, но лучше всего было попасть на прием к начальнику тюрьмы.
В 1974 году вся страна клеймила позором чилийскую хунту и требовала, чтобы освободили Луиса Корвалана.
Я написал заявление на имя главного редактора газеты “Правда” от заключенных камеры номер одиннадцать тамбовской тюрьмы: “Заявление. Мы, советские заключенные, клеймим позором чилийскую хунту и требуем освободить Генерального секретаря Коммунистической партии Чили товарища Луиса Корвалана. (Тридцать две подписи.)”
Я записался на прием к начальнику. Меня к нему отвели. Я ему вручил наше заявление. Начальник прочел мое заявление и посмотрел на меня:
– Как это понять? – спросил он.
– Гражданин начальник, мы, заключенные одиннадцатой камеры тамбовской тюрьмы, являемся подследственными и еще не осуждены. Мы имеем право, как все советские люди, выразить свой протест чилийской хунте и настаивать, чтобы освободили Луиса Корвалана.
Когда я говорил, голос мой чуть дрожал от волнения и возмущения. Внутренне я хохотал. Начальник:
– Гражданин Сичкин, я не могу отправить ваше письмо. Получается какой-то абсурд: вы сами сидите, но просите, чтобы выпустили его.
– Мы – это другое дело. Мы защищены советскими законами, а чилийская хунта – это фашистская хунта.
– В камере сидит тридцать человек. Это же черт знает что могут подумать.
– Это легко устранить. Я перепишу заявление от двух камер.
– Все равно получается много людей в камере.
– Я могу уменьшить количество подписей.
– Гражданин Сичкин, я должен это согласовать с областным прокурором.
– Но я вас очень прошу вызвать меня к себе и рассказать о разговоре. На следующий день меня повели к начальнику, который сообщил, что обычно прокурор никогда не ругается, но в этот раз по поводу моего заявления он минут пятнадцать матюгался.
…Время в тюрьме тянется необычайно. Мне год показался десятилетием. Ощущение такое, словно ты в туннеле и его конца не видно. Тем не менее наступил день, когда наше следственное дело завершилось. Точнее, его передавали в суд.
Уверенность в собственной правоте не покидала меня, я верил, что скоро буду на свободе. Веру во мне поддерживал мой защитник, один из лучших адвокатов страны – Владимир Яковлевич Швейский, который защищал в свое время Владимира Буковского, Красина, Джемилева[19] и других. Опытный, умный, смелый адвокат. После процесса мы с ним подружились.
Всё это время адвокаты втихаря подкармливали нас, подследственных, принося забытые нами в тюрьме бутерброды с семгой и икрой. По правилам каждого подследственного следовало отводить в камеру по отдельности. Заканчивали мы поздно. У тюремной администрации не хватало часовых, и мы убедили прокуратуру в том, что всё, что нам нужно было сказать друг другу по нашему делу, мы уже сказали, так что теперь нас можно вместе отводить в баню – это уже ничего не изменит. Прокуратура и тюремная администрация согласились, и какая у нас наступила жизнь!
Обычно на баню в тюрьме отпускают считанные минуты, а теперь мы парились часами, шутили. Часовые не подгоняли нас. Это были райские дни.
Закончилось ознакомление с делом, и следствие передало его в суд. Мы считали дни и часы и с нетерпением ждали суда.
Самые отвратительные дни в тюрьме – суббота и воскресенье. Заключенные по обыкновению ждут не дождутся, когда закончатся проклятые выходные дни. В такие дни глухо, никто не работает, ничего не происходит, все останавливается, а ты продолжаешь сидеть без всяких новостей».
«Самый гуманный суд в мире»
«…Наконец настал долгожданный день суда. Смольный добился у тюремной администрации, чтобы нас отвели в спортивный зал, где мы отутюжили свои костюмы, все мы пришли в суд выбритые, вымытые, в хороших костюмах. Глядя на нас со стороны, можно было подумать, что группа конгрессменов идет на заседание.
На суд нас сопровождали восемь автоматчиков и офицер с пистолетом. Перед выходом из тюрьмы нас ставили лицом к стенке, и старший лейтенант говорил:
– Вы поступили в распоряжение охраны МВД! Любой шаг в сторону считается побегом, стреляем без предупреждения. Ясно?
После этого нас вели к “черному ворону” и везли в суд.
Я договорился со всеми, что на слово “ясно” отвечают не все, а только я один. Каждый раз, когда лейтенант заканчивал свой приказ, я изо всех сил кричал: “Ясно!” Офицер от испуга падал, это вызывало хохот. Перед судом эта хохма нас всякий раз немного веселила.
По советским законам такого опасного для общества заключенного, как я, перевозят не только в “черном вороне”, но еще и в “черном ящике” на одного заключенного без света и без воздуха. Ящик очень напоминал холодильник. Когда меня туда запихнули и закрыли дверь, я тут же ногой выбил ее и попросил конвой, чтобы они неплотно закрыли дверь и оставили щель для воздуха. Они сжалились надомной и в нарушение устава пошли на это.
Первый день судебного заседания. Судья Приданое оказался человеком умным, с огромной практикой. Его настроили до начала разбирательства против нас. Мы это чувствовали.
Два заседателя: мужчина и женщина. Мужчина по профессии механик, женщина – педагог. Оба были русскими, с добрыми, умными лицами, на них приятно было смотреть…
Чем дальше продвигался суд, тем больше всем становилось ясно, что наше дело – чистой воды фальсификация.
Свидетели на суде один за другим меняли свои показания. На вопрос судьи: “Почему вы на следствии давали другие показания?” – свидетели отвечали, что следователь Терещенко на следствии настаивал только на таких, какие ему были выгодны. Непослушным угрожал тюрьмой.
Судья все больше и больше проникался к нам симпатией.
По нашему делу в суде проходили разные свидетели: от уборщиц и киномехаников до художников и писателей.
Следствие пыталось доказать, что мои концерты были не сольными, а смешанными, что я якобы получал незаконно деньги и похитил у государства много тысяч рублей. Нелепость ситуации заключалась в том, что если бы даже следствие оказалось право – это было бы не хищение, а переплата со стороны филармонии. И нести ответственность может только должностное лицо, допустившее это. Однако на суде выяснилось, что я действительно давал сольные концерты в двух отделениях, а получал как за одно концертное отделение в размере 17 рублей. Так что мне не переплатили, а, наоборот, недоплатили.
Несмотря на явно провалившееся по всем пунктам обвинение, прокурор с ассенизаторским задором просил суд дать Смольному десять, а мне – восемь лет усиленного режима. Это так подействовало на Смольного, что он потерял самообладание и начал поносить прокурора и тамбовскую прокуратуру последними словами: “Ты, алкоголик, забыл, как я тебе проституток присылал?!” Это относилось непосредственно к прокурору Солопову. Дальше Смольный вскользь коснулся всех работников тамбовской прокуратуры (шестерки, козлы, твари гуммозные и т. д.). Его вывели из зала, но еще долго вдалеке слышались отдельные выкрики: “Бля… бля…” Зал шумел: “Правильно! Замучили его, суки!..”
Фото с автографом: «Самому любимому и верному другу Лёне Бабушкину. Твой Борис Сичкин. 19 июня 1994 г. Москва»
Чтобы как-то разрядить обстановку, я обратился к своему другу, сидевшему в зале, и громко сказал: “Лева! Скажи всем моим друзьям, чтобы мне купили арфу”. Лева, ничего не понимая, поднял брови: “Зачем тебе арфа?” – “Как ты не понимаешь! За восемь лет лагерей я выучусь и выйду арфистом”. Адвокаты расхохотались, судья улыбнулся, все успокоились. Через два дня я, как и остальные, должен был произнести свое последнее слово.
Мой адвокат Швейский Владимир Яковлевич записал его на магнитофон, но я не рискнул вывозить на Запад магнитофонную ленту и рукописи».
Глазами очевидцев
Юрий Чернявский[20]:
«…Зал суда забит до предела. В первых рядах народные артисты и актеры. Эдик Смольный на скамье подсудимых, в окружении томов Уголовного кодекса СССР и документальных свидетельств о его непричастности к нарушениям такового, гордо взирает на робеющих судей и нахального прокурора.
Прокурор: “Гражданин Смольный, нарушая законы финансовой отчетности, устраивал массовые попойки в тамбовских ресторанах, каждая стоимостью в годовой бюджет среднего машиностроительного завода…”
Эдик встает, перебивая зарвавшегося прокурора: “Простите, ваша честь, за годы работы в Тамбовской филармонии я провел…дцать официальных банкетов в ресторанах гостиниц “Концертная“, “Тамбов” и “Цна”. Все копии счетов, заверенные руководством, прошу предоставить суду» (какой-то человечек побежал к судье с кучей бумажек). “Да и что там говорить, – распахнулся в ослепительной улыбке Эдик. – Вы же, гражданин прокурор, сами присутствовали на этих банкетах. Посмотрите на наши трогательные фото…”