— Ну, прощай, брат, — сказал он, похлопав меня по плечу. — Уезжай из Москвы поскорей.
Я малодушно всхлипнул. Слуцкий, слегка отворотясь лицом, вновь похлопал меня, быстро вышел в переднюю и побежал вниз по лестнице.
Слуцкий закрепил тот день так:
Узнаю с дурацким изумленьем,
Что шестнадцатого октября
Сорок первого, плохого года
Были: солнце, ветер и заря,
Утро, вечер и вообще — погода.
Я-то помню — злобу и позор:
Злобу, что зияет до сих пор,
И позор, что этот день заполнил.
Больше ничего я не запомнил.
О гибели друзей — Паши Когана, Миши Кульчицкого — Борис узнавал с запозданием. Пётр Горелик, воюя на другом фронте, в феврале 1944-го получил письмо от Бориса со словами: «От Миши Кульчицкого никаких вестей», — спустя год после гибели Миши под Сталинградом. Этой смерти Борис долго не верил, тем более что слухи о Кульчицком — живом — ещё долго ходили по Москве. То он читал стихи в сибирском лагере, то выбросил записку из тюремного эшелона где-то на станции Переделкино. Специфические легенды. Живучие. Мать Миши приезжала в Москву в поисках сына, хотя у неё на руках была похоронка с его именем и местом гибели.
По ходу войны Слуцкий посетил Харьков. Тому предшествовали маленькие фронтовые радости: «Уже в 1943 году (летом) мы перестали испытывать нужду в овощах. Под Харьковом фронт проходил в бахчах и огородах. Достаточно было протянуть руку за помидором, огурцом, достаточно разжечь костёр, чтобы отварить кукурузы. В это лето продотделы впервые прекратили сбор витаминозной крапивы для солдатских борщей». 11 сентября 1943 года — советские войска вошли в город — он повидал свой почти целый дом на Конной площади, 9. Родители были в ташкентской эвакуации, отец болел, три года не поднимаясь с постели. Менее чем за один день Борис побывал в разных концах города, увидел многих однокашников, по преимуществу девушек, и старших: няню Аню сумел поселить по новому адресу (в разорённую квартиру) и обеспечить аттестатом как члена семьи офицера. Аней её называли дети Слуцких, а была она по рождению Марией Тимофеевной Литвиновой и долгие годы состояла в экономках у одинокого начальника городской почты Славянска. Он почему-то переименовал её в Ольгу Николаевну. Незадолго до смерти почтмейстер оформил с ней брак и дал ей фамилию Фабер. Лишившись всего в революционном хаосе, одинокая, не имея своего угла, она попала к Слуцким в качестве домработницы. Там она отказалась от какой-либо платы и стала членом семьи. Она всегда была с ними: кормила, мыла, обстирывала, обшивала, собирала в школу и встречала из школы, спала с ними в одной комнате. Собственно, Аней её назвал маленький Борис, может быть, исходя из рифмы «няня — Аня». Вторая мама. В эвакуацию ехать со Слуцкими она отказалась. Они увезли только дочь.
Ходили слухи о повальном антисемитизме харьковчан, но они не подтвердились. «Однако, к счастью для нашего народа, это не 100%, это даже не 50%, это позорная четверть» — из письма Горелику. Ему же: «...стихов не пишу более трёх лет. <...> Впрочем, для всех я человек с литературным образованием (критический! факультет литинститута). Никакой я не поэт!»
Сохранилось около двух десятков фронтовых писем П. Горелику, десять писем брату Ефиму (все эти письма опубликованы), несколько писем Елене Ржевской. Может быть, это заменяло ему стихописание. Одним из его адресатов была Слава Владимировна Щирина, в годы его учёбы — и потом долгие годы — руководившая в Литинституте семинаром по основам марксизма-ленинизма. Она переписывалась со многими бывшими студентами. Их отношения были явно неформальными.
Писем Слуцкого к Шириной немало. Вот последнее:
Дорогая Слава!
Прости, что не писал так долго. Сейчас получил скверное письмо от Олеси. Олеся Кульчицкая — это сестра Михаила. Им пришло извещение о том, что он погиб 19 января 1943 г.
Семья Михаила — мать Дарья Андреевна и сестра — находятся, видимо, в тяжёлом материальном положении. Думаю, что обращение Союза писателей и института к харьковским организациям может им помочь.
Их адрес: Харьков, ул. Свердлова, 51, кв. 7. Кульчицким.
Пока всё. Крепко жму руку. Борис.
9 февраля 1945.
Слуцкий прошёл путь от Смоленщины и Подмосковья до Румынии, Балкан, Венгрии и Австрии. С июня 1943-го до конца войны и даже дольше он служил инструктором в политотделе 57-й армии, в конце войны на его плечах сверкали погоны майора. Ему шла форма, китель подчёркивал осанку и рост. На правой стороне груди — ордена Отечественной войны I и II степени и Красной Звезды (последний — за Харьков); здесь же — гвардейский значок и нашивка за тяжёлое ранение. На левой — медали и болгарский орден «За храбрость», предмет его особой гордости. У него появились пшеничные усы и некое чувство превосходства. Под конец войны он участвовал в организации властей и новых партий в Венгрии и Австрии, формировал правительство в южно-австрийской Штирии.
Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945), я позвонил по телефону Сельвинскому, его жена спросила меня:
— Это студент Слуцкий?
— Нет, это майор Слуцкий, — ответил я надменно.
Проза войны стала прозой поэта — и в стихах, и в нестихах, то есть в прозе как таковой. Она была готова к осени 1945 года. Десять глав. На одном дыхании. Заведомый самиздат — такого не опубликуешь.
Он привёз свою прозу в первое послевоенное посещение Москвы осенью 1945-го. Остановился у Лены Ржевской, только что вернувшейся с войны, видел уцелевших друзей, задумывался об уходе из армии, откуда его пока что не отпускали. Уехав из Москвы в Грац (Австрия), где стояла его часть, сообщил другу Исааку Крамову: «...написал три больших стиха, которые я могу читать тебе или Сергею < Наровчатову>...»
Затем, в ближайшие месяцы, происходили всяческие хлопоты по разным гадательным направлениям: либо аспирантура одного из исторических институтов Академии наук, либо адъюнктура Высших военно-партийных курсов. Сорвалось там и там.
Началось обострение пансинусита. Летом 1946-го он приехал в Харьков, и это стало началом его постоянных послевоенных посещений родного города. По возвращении в Москву прошёл госпитальную комиссию и получил инвалидность. «Мне дали инвалидность второй группы. Я потрясён. Ты знаешь, кому дают вторую группу? Обрубкам без ног и рук, а я? Я-то ведь с руками и ногами». Потребовалось хирургическое вмешательство, ухаживать за ним приехала мать, Александра Абрамовна. Его оперировали, от трепанации черепа остался след в надбровной части лба, со временем прикрытый бровью. Головные боли и бессонница не ушли. Через какое-то время, при временном облегчении, он сам отказался от инвалидности.
Выручал Харьков. «Как инвалид Отечественной войны второй группы я получал 810 рублей в месяц и две карточки. В Харькове можно было бы прожить, в Москве — нет... В Харькове можно было почти не думать о хлебе насущном».
Так или иначе, московская жизнь для него постепенно возрождалась. Никуда не делись и поэтические вечера, вернисажи, кинопросмотры.
Своей крыши над головой не было и не намечалось. Его прописал у себя отец институтского товарища Зейды Фрейдина, это время проводившего на зоне.
В конце сороковых уже было написано многое, ставшее затем — для самого Слуцкого — фундаментом его имени. Стихотворение «Госпиталь» было предметом его справедливой гордости, перемешанной, как это у него часто бывало, с неуверенностью и неполным пониманием, что́ он написал.
Ещё скребут по сердцу «мессера»,
ещё
вот здесь
безумствуют стрелки,
ещё в ушах работает «ура»,
русское «ура-рарара-рарара!» —
на двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм,
лежим
под диаграммами труда,
но прелым богом пахнет по углам —
попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы ледащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поёт!
Здесь
ад
ревмя
ревёт!
На глиняном нетоплёном полу
Томится пленный,
раненный в живот.
Под фресками в нетоплёном углу
Лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане,
Кончается молоденький комбат.
На гимнастёрке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шёпотом — как мёртвые кричат).
Он требует, как офицер, как русский,
Как человек, чтоб в этот крайний час
Зелёный,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
Не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена, Оглаживает,
гладит гимнастёрку
И плачет,
плачет,
плачет
горько,
что эта просьба не соблюдена.
А в двух шагах, в нетоплёном углу,
лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
уносит прочь, в какой-то дальний зал,
Чтобы он
своею смертью чёрной
Комбата светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
наставляют
воины:
— Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она —
попробуй
перевоевать
по-своему!
Да, всё это происходит в храме.
В 1956-м, 28 июля, на страницах «Литературки» в статье о Слуцком Илья Эренбург прогнозировал «новый подъём поэзии» (прогноз оправдался), особо отметил «едкую и своеобразную прозу» Слуцкого, был поражён стихами, вставленными в текст «как образцы анонимного солдатского творчества», — Слуцкий продолжал игру в «стихи товарища». Но прозу он запрятать уже не мог, показывал её близким людям без надежды на публикацию и, словно бы пряча её в дружеских закромах, «забывал» о ней (случай с Л. Лазаревым).
Константин Ваншенкин сообщает: «Когда-то