Борис Слуцкий — страница 33 из 83

А в России в то время несколько по-иному зазвучала известная строфа пушкинского «Евгения Онегина»:


Всё тот же ль он иль усмирился?

Иль корчит так же чудака?

Скажите: чем он возвратился?

Что нам представит он пока?

Чем ныне явится? Мельмотом,

Космополитом, патриотом,

Гарольдом, квакером, ханжой,

Иль маской щегольнёт иной,

Иль просто будет добрый малый,

Как вы да я, как целый свет?

По крайней мере мой совет:

Отстать от моды обветшалой.

Довольно он морочил свет...

— Знаком он вам? — И да и нет.


На сей счёт есть исчерпывающие рассуждения филолога-слависта Омри Ронена (очерк «Космополитизм»):


Выражение «космополит» впервые повстречалось мне, как и многим из моего поколения, в 8-й главе «Евгения Онегина». Слова «космополитом, патриотом» я читал слитно, будто они были через чёрточку, «космополитом-патриотом», вроде того, как Шкловский советовал читать название книги Тынянова: «Архаисты-новаторы». <...>

В конце 1950-х годов для советского руководства стал неприятным сюрпризом триумфальный успех, выпавший за рубежом на долю русской науки о словесном искусстве. Американскую книгу Эрлиха «Russian Formalism», изданную в Голландии, пришлось перевести и выпустить крошечным тиражом в Москве для ответственных лиц. Оказалось, что русский приоритет существовал именно в тех областях знания, которые были разгромлены не раз и не два, как носящие на себе, в частности, печать «безродного космополитизма». <...>

Один мой корреспондент пишет, что хорошо помнит, как в 1948 году старый партиец и член ЦК, заведовавший Совинформбюро во время войны, С. А. Лозовский, ещё не посаженный и не расстрелянный, говорил в смятении: «Нас учили, что космополитизм — это хорошо, просто мы этот термин знали по-латыни — интернационализм, а теперь его перевели назад на греческий».

Агитпроп не сразу выработал противопоставления пролетарского интернационализма буржуазному космополитизму.

Словосочетание «безродные космополиты», как будто, впервые употребил с трибуны Жданов на Совещании деятелей советской музыки в январе 1948 года. Однако к тому времени слово «космополит» уже приобрело одиозную политическую окраску. Костырченко в книге «Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм» упоминает, что ещё в 1943 году в ноябрьском номере журнала «Под знаменем марксизма» Фадеев выступил против «ханжеских проповедей беспочвенного космополитизма». Перечитывая как-то ещё мальчиком «Гиперболоид инженера Гарина» в 5-м томе Полного собрания сочинений А. Н. Толстого (подписанном к печати в июле 1947 года), я удивился, что Гарин говорит о себе советскому агенту Шельге: «Русским я себя не считаю, я космополит». В довоенном издании он говорил: «Я интернационалист». Дело объяснилось в напечатанном в конце тома беспрецедентном «Перечне важнейших исправлений, внесённых редакцией в текст, принятый для настоящего издания»: «стр. 140, строка 6 сн. вместо “я интернационалист” — “я космополит”». <...>

Все эти соображения не отменяют лёгкой тоски по концовке тургеневского «Рудина». «Bigre![63]» Моё поколение после 1948 года уже никогда так не слушало «Интернационал», как когда-то поколение Бориса Слуцкого. «Старый гимн, милый гимн». В этом парадоксальная заслуга ждановщины как целебного эмоционального шока. Мы строили свои баррикады не под красным знаменем.


У Льва Лосева в сборнике «Тайный советник» (1987) есть стихотворение «31 октября 1958»:


Операция продолжалась не более минуты.

Леонид Николаевич и Борис Абрамович

трусят по улице Воровского,

не испытывая ни боли,

ни стыда,

ни сожаления при виде стайки муз,

рыдая удаляющихся за здание МИДа.


Не лучшие и не точные стихи Лосева (МИДа там нет, там другая высотка), и вот их концовка:


Если кто знает настоящие молитвы, помолитесь за них.


Да и вообще после того собрания[64] произошла совсем другая мизансцена. Евтушенко у входа в ЦДЛ прилюдно и громко вернул Слуцкому какой-то крошечный долг, бросив:

— Тридцать сребреников за мной!

В тот вечер Слуцкий показал листок с текстом своего выступления Вячеславу Всеволодовичу Иванову, лингвисту и молодому поэту. Который отреагировал соответствующим образом: «Мы расстались почти враждебно».

Слуцкий ему сказал:

— Вы смотрите на жизнь этически, а к ней надо относиться политически.

Слуцкий был убеждён, что Пастернака посадят, а вместе с ним и Иванова, вступавшегося за Пастернака.

Что же Леонид Мартынов?

Он произнёс 31 октября такую речь:


Товарищи, я вижу, что у нас, здесь присутствующих, не расходятся мнения в оценке поведения Пастернака. Все мы хотели помочь Пастернаку выбраться из этой так называемой башни слоновой кости, но он сам не захотел из этой башни на свежий воздух настоящей действительности, а захотел в клоаку.

Вопрос ясен. Что тут я могу добавить? Несколько дней назад мы были в Италии, в той стране, где впервые был опубликован роман и где люди, таким образом, имели время с ним ознакомиться, о нём подумать, в нём разобраться. И действительно, когда во Флоренции один научный работник в беседе со мной резко высказался против романа, сказал, что Пастернак ничего не понял в том, что произошло в мире, не захотел понять Октябрьской революции — можно было подумать, что это личное мнение одного итальянца. Но когда в Риме в многолюдном зале большинство присутствующих встретило аплодисментами нашу советскую оценку всего этого дела и когда многие повставали с мест и пошли, не желая слушать запутанных возражений нашего оппонента (кстати, единственного), когда люди разных возрастов и профессий окружили нас, выражая одобрение, то не было никакого сомнения в этой оценке. Я уверен, что так дело обстоит и будет обстоять повсюду. Живые, стремящиеся к лучшему будущему люди, не за автора «Доктора Живаго». Если Пастернаку и кружит голову сенсационная трескотня известных органов заграничной печати, то большинство человечества эта шумиха не обманет, и, как правильно заметил Солоухин, интерес к этой сегодняшней, вернее, уже вчерашней сенсации вытеснится иной сенсацией, но интересы, симпатии к нашей борьбе за лучшее будущее, за благополучие человечества не остынут, а будут расти с каждым днём.

Так пусть Пастернак останется со злопыхателями, которые льстят ему премией, а передовое человечество есть и будет с нами. (Аплодисменты.)


Беспартийный Мартынов был порезче Слуцкого и не столь лаконичен. А ведь его привлёк к оному действу — Слуцкий, которому, после вызова в ЦК, подсказали сделать это товарищи из парткома. Он был секретарём партбюро объединения поэтов.

Прошло небольшое время, и Мартынов на весь тот ужас ответил поэмой — это его жанр — «Иванов», никем, пожалуй, не замеченной. Её сюжет таков. Речь идёт об Александре Иванове (1806—1858), историческом живописце (авторе знаменитого полотна «Явление Христа народу»).


Он в Риме оставался неспроста:

В родные не стремился он места,

Где Кукольник резвился на афише.

Нет, не манила под родные крыши

Родная полосатая верста.


Это писано в 1960-м. Изображается Иванов, изображающий «крещение людей / На отдалённом Иордане». На холсте художника «Едва лишь отличимый от земли, / Определялся истинный Спаситель». Хор похвал в адрес Иванова смущает его. «Картину обнародовал он рано — / Она не та!» О написанных им фигурах он думает с досадой: «Над

ними гром небесный не гремел, / И молнии не лопались над ними». Иванов решает: «Необходимо ехать в Палестину / И мастерскую там обосновать». Едет. Куда? В Париж! Там гостит недолго, является в Лондон, к Герцену.


— Вот, Александр Иванович, в чём дело.

Я, собственно, указок не ищу.

Но раз уж говорим о красоте мы,

Я лишь одно спросить у вас хочу:

Писать ли на евангельские темы?


Вот истинный спор Мартынова с Пастернаком.

Он, Мартынов, апеллирует к Герцену, революционный «Колокол» предпочитая церковному. Точнее — пытается соотнести эти колокола. Превыше всего он ставит над собой суд истории. К слову, фон мучений его Иванова — Крымская кампания 1853 — 1856 годов, смерть императора Николая I в 1855-м, строительство железных дорог, тому подобное. Автор думает о взаимоотношениях красоты и божественной истины.

По-видимому, он считает «Доктора Живаго», Юрия Живаго и его стихотворения, пастернаковской жертвой эстетизму, далёкой от живой жизни. Но какая тяжёлая боль таится за эпически ровным тоном. Наверно, это стыд. На дворе 1960 год. Пастернак похоронен.

Давид Самойлов на свой лад расценивает этот сюжет:


Выступления официальных радикалов (Слуцкий, Мартынов) оказались неожиданными и показались непростительными. Объективно они не так виноваты, как это кажется. Люди схемы, несколько отличающейся от официальной, но тем не менее — люди схемы, они в своей расстановке сил современной литературы, в её субординационных реестрах не нашли места для Пастернака и Ахматовой. <...>

Поминают Слуцкому его выступление люди вроде Евтушенко и Межирова, которые никогда не были выше его нравственно, разве что оглядчивей. Почему по поводу исключения Пастернака чаще всего вспоминают Слуцкого, совсем не поминая Мартынова и вскользь Смирнова[65]?

Со Слуцкого спрос больший.


Слуцкий сказал Самойлову уверенно:

— Мартынов гораздо выше Пастернака.

Литературовед Галина Белая в 2001 году говорила на собрании в честь её 70-летия студентам-филологам:


Когда в 1958 году началась история с Пастернаком, я была в полной растерянности. Я в это время преподавала в Институте повышения квалификации редакторов. Мне было тогда мало лет, моими слушателями были филологи, закончившие МГУ, которые приобретали другой профиль, редакторский. И когда я должна была читать им лекцию о Пастернаке, мне эту лекцию читать запретили.