Борис Слуцкий — страница 34 из 83

<...>

Естественно, я понимала, что такие запреты будут распространяться и на Союз писателей, и, очень взволнованная, позвонила Слуцкому и говорю: «Борис Абрамович, вы знаете, ведь у нас прошло собрание, наверное, и у вас будет собрание в Союзе писателей...» На это Слуцкий — очень авторитетный тогда для нас поэт, очень необычный, да ещё и военный в недавнем прошлом — сказал мне: «Вы знаете, у нас распределили писателей по ЖЭКам, и я состою в партии в строительной организации, меня не смогут найти». Назавтра опять я слышу, что в Союзе писателей будет собрание. Я опять звоню Слуцкому: «Борис Абрамович, вроде бы у вас будет собрание, что вы будете делать?» Он говорит: «Вы знаете, я скажу, что я не читал, и вот ко мне приехали из газеты “Unita” и из другой итальянской газеты, и я им всем давал интервью...» И я поняла чисто женским чутьём, интуитивно, что здесь, в его тщеславии, кроется какая-то опасность. Прошёл ещё один день, и назначили это собрание. Я опять позвонила Борису Абрамовичу Слуцкому и говорю: «Борис Абрамович, ведь у вас будет собрание, что вы будете делать? Может, вам уехать из Москвы?» Он говорит: «Нет, вы знаете, Галя, мне вообще не нравится проза Пастернака. И мне не нравится, когда выносят сор из избы. И мне не нравятся его ранние трудные стихи». Я была в полном ошеломлении, потому что это была подготовка к капитуляции. И на завтрашний день эта «катастрофа личности», как сказал бы Бродский, реализовалась, потому что Слуцкий был на этом собрании, выступил, сказал вслух, что он не любит ранние стихи, сказал, что ему не нравится проза Пастернака, и вписался в хор тех, кто проклинал Пастернака. Это была для нас катастрофа.


Здесь кое-что перепутано — не те даты и не совсем те события, однако характер времени передан достоверно и ситуация со Слуцким обозначена ясно: от него стала уходить часть читающей, в том числе научной, молодёжи. Он это понимал и тем активней в дальнейшем работал с молодёжью поэтической.

Среди новонайденных Андреем Крамаренко текстов Слуцкого есть и такой, не совсем отделанный, но достаточно выразительный:


В острый, словно клин журавлиный,

В тесный угол загнали меня,

Словно беглого негра гоня

Между Северной Каролиной

И второй Каролиной, другой.

Впрочем, здесь ни причём Каролина:

В острый, словно клин журавлиный,

Загнан я. А я — не герой.

Не герой. Просто так — человек.

Значит, можно не выкрикнуть лозунг.

Значит, можно смахивать слёзы

С покрасневших от горести век.

С человека немного возьмёшь

И, особенно, если он загнан

В острый, словно молний зигзаги,

Угол, если кричит: не трожь!

И рукою глаза закрывает,

А другою — собаку срывает,

Отрывает её от груди.

Если всё у него — позади

И совсем ничего впереди,

Кроме этой самой собаки,

Что повисла уже на рубахе.


Есть с чем сравнить. Далеко ходить не надо. Пастернак:


Я пропал, как зверь в загоне.

Где-то люди, воля, свет,

А за мною шум погони,

Мне наружу ходу нет.

................................................

Но и так, почти у гроба,

Верю я, придёт пора —

Силу подлости и злобы

Одолеет дух добра.

(«Нобелевская премия»)


Это написано в 1959-м. Почти тогда же набросал своё стихотворение и Слуцкий, о чём говорят соседние наброски и готовые стихотворения, в частности «Надо думать, а не улыбаться...», опубликованное в 1961-м. Прямая связь

между этими вещами налицо. Только «зверь» Пастернака верит в победу добра, а «человек» Слуцкого не видит никакого просвета. Слуцкий в данной вещи — это его роль в пастернаковской истории, а точней: реакция определённого слоя общественности на эту роль. Собственно, это были те люди, для которых он писал. Состояние загнанности у него долго не проходило и, похоже, осталось навсегда.

Ко всему этому можно приплюсовать и заметки Олега Хлебникова:


А вот ещё один поэт фронтового поколения, Александр Межиров, говорил, что сам тогда поступил трусливее: чтобы только не оказаться на том собрании, улетел в Тбилиси, а оттуда на такси уехал в Ереван, дабы наверняка не нашли. Словом, нельзя судить одно время с позиций другого. Сам же Слуцкий, как будто отвечая Межирову, написал:


Уменья нет сослаться на болезнь,

таланту нет не оказаться дома.

Приходится, перекрестившись, лезть

в такую грязь, где не бывать другому...


Кстати, именно Межиров в самый расцвет застоя показал мне вышедшую в Мюнхене антологию советской неподцензурной поэзии, в которой было напечатано много неизвестных тогда российским читателям стихотворений Слуцкого. Но Слуцкий и тут оказался верен себе — он не передавал свои рукописи за границу. Это сделал кто-то из его поклонников: стихи Слуцкого тогда расходились в списках. А немцы поступили корректно по отношению к поэту: напечатали его большую подборку, не указав имени автора. Более того: подборка была разбита на две части и над обеими значилось «Аноним». Но для тех, кто понимает, «фирменная» узнаваемая интонация Слуцкого говорила об авторстве красноречивее подписи. К счастью, литературоведы в штатском не слишком квалифицированны, а уж к поэзии точно глухи[66].


Наконец выслушаем Аллу Латынину:


Неколебимая уверенность в собственном моральном превосходстве порой травестийно оборачивается против автора, что он не всегда слышит.

Как известно, Борис Слуцкий выступил на том печальном писательском собрании, которое осуждало Пастернака, и выступил отвратительно. Выступление это ему помнили очень долго. Да он и сам тяжело переживал своё падение (что нашло отражение и в стихах), и многие связывали депрессию последних лет и душевную болезнь Слуцкого с терзаниями из-за злополучного выступления.

Рассадин приводит одну из литературных баек, демонстрирующих отношение части литературного сообщества к Слуцкому, и тут не столько важна её достоверность, сколько интерпретация поведения действующих лиц.

«— Боря! Вы, конечно, пойдёте на похороны Пастернака? — спросил его, тайно, да, в общем, и явно глумясь, один наш общий знакомый.

— Я не могу, — сухо ответствовал Слуцкий. — Я еду в Ленинград на юбилей Ольги Берггольц.

— Боря! — В интонации явственней зазвучала насмешка. — Вы обязаны взять с собою Берггольц и вместе с нею явиться в Переделкино. Неужели вам непонятно, что и вы и она — поэты эпохи Пастернака?

Пауза.

— Вы недооцениваете Берггольц, — только и нашёлся ответить Слуцкий.

Обхохочешься... Да мы и смеялись, слушая этот рассказ...»

Вот уж кто не вызывает никакого сочувствия в этой сцене — так это человек, глумливо пытающий Слуцкого. Для молодого критика Слуцкий — это поэт, оставшийся в истории, а кто те, издевавшиеся над ним в приступе морального превосходства?


Пятидесятые годы Слуцкий закрыл сборниками «Время» (1959) и «Сегодня и вчера» (1961), и они продолжали «Память», завершая весь его стиховой корпус пятидесятых. О закрытой истории возникновения «Памяти» рассказывает Владимир Огнёв, которому в издательстве «Советский писатель» поручили составить книгу Слуцкого:


Свой чемоданчик, чудом сохранившийся с фронта, он раскрыл не сразу. Там хранились стихи и проза, которую он доверил ещё позже. В начале 1957 года Борис торжественно вручил мне толстую папку стихов: «Донесёте?» Он сказал, что позвонил в «Советский писатель» и попросил, чтоб я составил и редактировал первую его книгу. Там согласились. Речь шла о сборнике избранного листов в десять.

Каково же было удивление Бориса, когда я, придя к нему — тогда он снимал комнату где-то в районе Неглинной, — предложил свой состав всего из... 39 стихотворений.

В книге «Память», которая была подписана в печать — какая символика! — 22 июня, значится 40.

Слуцкий задумался. Потом твёрдо сказал: «Хорошо. Только я бы хотел добавить одно стихотворение — “Последнею усталостью устав...”». Пожелтевший листок лёг на своё место. Слуцкий с церемонной важностью пожал мне руку, как будто мы подписали меморандум.


Книга «Память» соответствовала одноимённому стихотворению:


Я носил ордена.

После — планки носил.

После — просто следы этих планок носил.

А потом гимнастёрку до дыр износил

и надел заурядный пиджак.

А вдова Ковалева всё помнит о нём,

И дорожки от слёз — это память о нём,

Сколько лет не забудет никак!

И не надо ходить. И нельзя не пойти.

Я иду. Покупаю букет по пути.

Ковалева Мария Петровна, вдова,

Говорит мне у входа слова.

Ковалевой Марии Петровне в ответ

Говорю на пороге: — Привет! —

Я сажусь, постаравшись к портрету спиной,

Но бессменно висит надо мной

Муж Марии Петровны,

Мой друг Ковалёв,

Не убитый ещё, жив-здоров.

В глянцевитый стакан наливается чай,

А потом выпивается чай. Невзначай.

Я сижу за столом,

Я в глаза ей смотрю,

Я пристойно шучу и острю.

Я советы толково и веско даю —

У двух глаз,

У двух бездн на краю.

И, утешив Марию Петровну как мог,

Ухожу за порог.


«Две бездны» взяты у Цветаевой:


Он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза — прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями раскинутых бровей —

Две бездны.

(«Я с вызовом ношу его кольцо/..»)


У Цветаевой — эстетика, у Слуцкого — этика: совесть. Порой грустно узнавать, что Слуцкий по тем или иным причинам убирает части первоначальных вариантов, такого уровня: