Борис Слуцкий — страница 38 из 83

Я — её рупор. Это самая дерзкая моя просьба.

Прошу (в этом письме получаются сплошные «прошу»).

Я буду их читать широкому кругу друзей и знакомых.

Не литераторам.


Это было не единственное письмо от Сулейменова. В 1962-м, без точной даты, он информирует Слуцкого о своих делах и местном интеллектуальном климате:


Недавно вышла моя книжка «Солнечные ночи». Полтора месяца её сигнальные экз. лежали в высоких инстанциях. Наши испуганные казахи решили, что она недостаточно интернационалистична и на многих обсуждениях в Союзе, издательстве и в ЦК показывали мне свои знания марксизма. И грамматики. Кстати. Инструктор ЦК Изотов, человек, переживший 5 первых секретарей (он руководит работой Союза писателей и издательства), написал против нескольких стихотворений своё личное мнение и мнение органа, который он представляет — «Поцифизм»!!! Красным карандашом. Когда я ему это заметил, он стал защищаться: «Вы что? Думаете, что я идиёт?»

Я сказал — пусть лошадь думает, а я говорю не думая. После чего дали читать секретарю ЦК Джандильдину. Тот накричал на меня и на Изотова, и на всех — у человека сев срывается, целина горит, а тут с какой-то брошюркой!.. Но всё-таки прочёл, побоялся — и дал команду «Вперёд».

Но всё-таки несколько вещей выбросили, несколько поправили, и сейчас я её держу в руках. Тираж у ней три с половиной тысячи. Для меня главное — что вышла. А в Москву я ездил как делегат съезда комсомола. Попал в общежитие, встретил друзей и не попал ни на одно заседание съезда. Меня сейчас и за это греют.

Я сейчас член Союза.

Борис Абрамович, напишите своё мнение. Мне здесь совершенно не с кем посоветоваться, войдите в моё положение. Скучно очень. Сейчас отвожу душу на письмах. Сегодня пошлю книжки Вам, Мартынову и Эренбургу. Начну собирать автографы, как и подобает провинциалу.

До свиданья.

Жму руку, любящий Вас

Олжас


Автор писем прожил бурно и живёт долго. Это фейерверк, можно ослепнуть.

Его стиховые книги, изданные в Алма-Ате, передавались из рук в руки, и ещё громче стихов прозвучала книга «Аз и Я. Книга благонамеренного читателя»: его лингвистика, основа которой — поэтский подход к языку «Слова о полку Игореве», обнаружение тюрко-русского билингвизма на Руси, двуязычия автора «Слова» и тому подобное, в результате чего научная среда во главе с благородным академиком Лихачёвым дала отповедь азийским фантазиям дерзновенного дилетанта.

Было многое. И диковинная отрасль науки «тюркославистика», им основанная, и утверждение приоритета тюрков в доисторической Месопотамии, и шумные наезды в Москву с появлением в гостиничном номере милицейского наряда, и автоавария под Алма-Атой, в которую они с Вознесенским попали совместно, и триумфальные выезды в Америку и Европу, и общественная деятельность, связанная с запрещением ядерных испытаний на родной земле в Семипалатинске и вообще во всём мире от Невады до тихоокеанских атоллов, и головокружительная карьера — депутатство во всяческих верховных советах, делегатство на всяческих съездах, секретарство в писательском союзе, и ранг казахстанского посла в Риме (по совместительству в Ереции и на Мальте), и наконец — Париж: представительство в ЮНЕСКО в качестве посла...

Но всё это прокатило уже мимо Слуцкого.


Фронтовое братство было чуть ли не наполовину сестринством.

Юлию Друнину, фронтовую медсестру, прославило стихотворение в четыре строки:


Я столько раз видала рукопашный.

Раз наяву. И тысячу — во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.

1943


Слуцкий отмечает и других:


— Хуже всех на фронте пехоте!

— Нет! Страшнее сапёрам.

В обороне или в походе

Хуже всех им, без спора!

— Верно, правильно! Трудно и склизко

Подползать к осторожной траншее.

Но страшней быть девчонкой-связисткой.

Вот кому на войне

всех страшнее.

(«— Хуже всех на фронте пехоте!..»)


Были и другие фронтовые профессии. Слуцкий не терял дружбу с Еленой Ржевской и её мужем Исааком Крамовым. Всё началось до войны и уже не кончалось.

Елена Каган попала на фронт под Ржевом — отсюда и псевдоним — военным переводчиком в штаб 30-й армии. Во время штурма Берлина лейтенантом участвовала в поисках Гитлера, в проведении опознания и расследовании обстоятельств его самоубийства. Обо всём этом написала книгу «Весна в шинели» (издательство «Советский писатель», 1961). Слуцкий отозвался о книге в «Литературной газете» (№ 29), 8 марта 1962-го.


В начале книги героиня — военная переводчица допрашивает пленного — немецкого лётчика.

«Я спросила, ранен ли немец.

— Хуже, пожалуй, избит. Он бомбил деревню, и зенитчики зажгли самолёт, он выпрыгнул, приземлился на поле. А там бабы пашут. Решили, что немецкий десант, и давай его молотить лопатами. <...>

Весна 1942.

Фашисты в Ржеве.

Ровно через три года, в Берлине, в ночь на третье мая разведчики отдыхают в первом попавшемся доме. Среднего достатка квартира. Хозяева — пожилые люди в стёганых халатах.

«Я спросила у хозяйки, чья это лавка внизу в их доме... и давно ли она заколочена. Хозяйка ответила, что эта москательная лавка принадлежала её мужу.

— Мы нажили её честным трудом. О, она не так-то легко досталась нам. Мы долго шли к этой цели. А теперь вот... — Она тихонько вздохнула. — Geschaft macht kein SpaB mecht (Торговля не доставляет больше никакого удовольствия). <...>

Четыре военных года, четыре весны в шинели понадобилось нам, чтобы не только бомбёжка мирных деревень, но и мирная частная торговля перестали доставлять гитлеровцам какое бы то ни было удовольствие.

О том, как это случилось, я написала “Весну в шинели”».

У книги необычная структура. Две документальные повести — «Под Ржевом» и «В последние дни». Между ними — мостик: пять военных рассказов, коренящихся несомненно в тех же записных книжках. В конце книги — повесть о мирном времени. У книги, у её военных двух третей, необычный лирический герой — военная переводчица. Это значит, свой угол зрения, свой особенный запас сведений и соображений, своя судьба — личная и писательская.

«Задача нашей разведгруппы — захватить главарей фашизма, засевших в имперской канцелярии».

Вся вторая повесть — об этом.

«Врач Геббельса, вскоре обнаруженный разведчиками в рейхсканцелярии, рассказал Быстрову: он заранее получил распоряжение держать наготове яд. Его вызвали в ночь на первое мая. Он посоветовал Геббельсу отдать детей и жену под защиту Красного креста, а самому отравиться. Геббельс ответил: “При чём тут Красный крест, доктор, ведь это дети Геббельса”. Вместе с женой Геббельса, Магдой Геббельс — врач разжимал рот усыплённым морфием детям, клал ампулу с ядом на зубы и сдавливал челюсть до тех пор, пока не раздавался хруст стекла». Это страница из истории современности. Как хорошо, что свидетелем и участником событий столь значительных был не просто дельный и храбрый человек, но писатель с писательской дополнительной остротой зрения.


Шёл сентябрь 1962 года. Готовился XXII съезд КПСС. Всё крутилось вокруг Сталина. Партии надо было окончательно решить вопрос с недавним вождём. На этом фоне писалось чуть не всё литераторами противоположных взглядов, даже если речь шла о поэзии, как в книге Ильи Сельвинского «О времени, о судьбах, о любви». Слуцкий отозвался рецензией на неё. Сельвинский написал ему.


Дорогой Борис!

Поздравляю Вас с праздником[72]. Желаю счастья! Вы его вполне заслужили.

Прочитав Вашу рецензию о моей книжечке, тут же захотел Вам написать, но мне сообщили, что Вы на следующий день уезжаете в Болгарию. Рецензия мне понравилась. Помните у Гамсуна редактора Люнге? Он писал всего 7 строк, но они опьяняли всю Норвегию. Ваша рецензия в этом духе. Большое спасибо Вам за неё.

Тата (Татьяна Ильинична Сельвинская, дочь поэта. — И. Ф.) передала мне, что Вы звонили и что у Вас очень радужное настроение. Вы сказали, что наступает что-то новое и свежее, но об этом нельзя по телефону. Моя практика пока этого не чувствует. «ЛГ» попросила у меня чего-нибудь на праздник. Я дал совершенно невинный диалог в прозе между Лениным и Горьким (из драм<атической> поэмы «Москва молодцов видала»). Отрывок понравился, но ИМЭЛ[73] тут же запретил его без объяснения причин. «Известия» просят тоже чего-нибудь на праздник. Послал им диалог Сталина со статуей Ленина из драм<атической> поэмы «Трагедия мира». Спрашивать ИМЭЛ «Известия» не станут, но и печатать не будут. Но я иду на это: этот диалог пойдёт по рукам, и то, что его не разрешили, создаёт вокруг него ореол. Дай боже, чтобы я ошибся, а правы были Вы. Но ходят ужасные слухи, будто кто-то в ЦК поднял вопрос о... реставрации авторитета Сталина. Пока сорвалось, но у нас ведь всё может быть. Никто не считается с эмоциями народа. А надо бы. Тут речь идёт об авторитете партии сегодня. Это важнее авторитета Сталина вообще.

Жму Вашу руку, дорогой. Привет Вашей красавице-жене.

Ваш Илья Сельвинский.


Сельвинский вряд ли забыл свои тридцатые годы: 21 апреля 1937 года — резолюция Политбюро против его пьесы «Умка — Белый Медведь», а 4 августа 1939 года — резолюция Оргбюро ЦК о журнале «Октябрь» и стихах Сельвинского («антихудожественные и вредные»). Параллельно ему тогда предложили возглавить Союз писателей — он уклонился.

В сороковых — своя история. Его вызвали в Москву с фронта, где он видел место расстрелов керченских евреев и написал стихотворение «Я это видел», широко распечатанное по многим изданиям. Сначала вышли два постановления Секретариата ЦК, от 2 декабря и от 3 декабря 1942 года, в которых партийно-государственный гнев поделили два писателя — Илья Сельвинский и Михаил Зощенко. Общее обвинение — дискредитация подвига советского солдата. Но затем п