Историк русского авангарда Александр Парнис сообщил автору этой книги: и перепохороны были гипотетическими («кучка праха» была выбрана наугад на том сельском кладбище художником Маем Митуричем), и школьное здание, отмеченное пребыванием Хлебникова в тех местах, не удостоилось мемориализации — были влиятельные противники этой идеи (отнюдь не чиновные; люди из своей среды), и само Санталово в результате исчезло.
Что Хлебников? Дух. Зачем ему земное?
В будущем Слуцкий включит — не сразу и наряду с Цветаевой — в первую десятку русских поэтов Осипа Мандельштама, самиздатскую машинопись его «Воронежских тетрадей» сохранит у себя в столе. Мандельштам жил в Харькове в феврале — марте 1922-го, однако бывал и раньше: в феврале — апреле, в мае и сентябре 1919-го, когда был даже завсекцией поэзии во Всеукраинском литературном комитете при Наркомате просвещения.
В Харькове Мандельштам пребывал с молодой женой, сверхэнергичный и многопишущий. Проза, стихи. Статья «О природе слова». Очерк «Шуба». Стихотворение «Кому зима — арак и пунш голубоглазый...»:
Немного тёплого куриного помёта
И бестолкового овечьего тепла;
Я всё отдам за жизнь: мне так нужна забота,
И спичка серная меня б согреть могла.
Человеческая интонация в эпоху бесчеловечности, точная подробность, говорение вне поточного производства подавляющего большинства соседей по цеху. Всё это найдём потом у Слуцкого.
Было весело и невесело, в Харькове бывали многие. Слуцкий зафиксировал в мемуаре: «По городу, прямо на наших глазах, бродил в костюме, сшитом из красного сукна, Дмитрий Петровский. На нашей Сабурке в харьковском доме умалишённых (Сабурова дача — губернская земская психиатрическая больница. — И. Ф.) сидел Хлебников. В Харькове не так давно жили сёстры Синяковы. В Харькове же выступал Маяковский. Рассказывали, что украинский лирик Сосюра, обязавшийся перед начальством выступить против Маяковского на диспуте, сказал с эстрады:
— Нэ можу.
Камни бросали в столичные воды. Но круги доходили до Харькова. Мы это понимали. Нам это нравилось».
О Маяковском можно сказать, что он кровно связан с Харьковом. Дед Маяковского по матери — Алексей Иванович Павленко, украинец, родом из бывшей Харьковской губернии. По линии отца Маяковский был в родстве с писателем Григорием Петровичем Данилевским (1829—1890), двоюродной сестрой которого была бабушка Маяковского Ефросинья Осиповна. Пролетарский поэт никогда не говорил о предке-сочинителе, а ведь тот, достигнув большой известности в исторической романистике («Беглые в Новороссии», «Мирович», «Княжна Тараканова», «Сожжённая Москва», «Чёрный год» и др.), начинал как поэт: поэма из мексиканской жизни «Гвая-Ллир», цикл «Крымские стихотворения», переводы из Шекспира («Ричард III», «Цимбелин»), Байрона, Мицкевича. Писатель Данилевский — потомок в седьмом колене судьи Изюмского полка Данилы Даниловича Данилевского (1648—1719). Григорий Петрович и родился в Изюмском уезде...
За пятнадцать лет, начиная с 1913 года, Маяковский навестил Харьков — поистине историческую родину — тринадцать раз. Все приезды были исполнены всяческого драматизма и напряжения. В 1913-м он в компании Бурлюка и Каменского поставил Харьков на уши: в Россию вломился футуризм. 14 января 1924 года Маяковский читал в Оперном театре доклад «Про Леф, белый Париж, серый Берлин, красную Москву»: футуризм победил. Свеженаписанную поэму «Хорошо!» (1927) он читал в гостиничном номере Лиле Брик — ночью, как бы уговаривая её остаться с ним в пору её нового сердечного увлечения. В 1928-м он приехал посмотреть на завершение строительства конструктивистского Госпрома, с ним были Лиля Брик и её сестра Эльза с мужем Луи Арагоном, французским поэтом и коммунистом. В следующем году, 14—15 января, после двух выступлений в Драматическом театре и Клубе чекистов с чтением отрывков из пьесы «Клоп», Маяковский почти потерял голос, но не отменил выступление перед студентами в Оперном театре. В один из приездов было и совместное выступление с молодым Семёном Кирсановым, которого он призвал на помощь, опасаясь скудной явки зрителей из-за сезона отпусков.
Слуцкий опоздал увидеть живого Маяковского. Это не помешало ему стать верным футуристом — так он себя называл — до конца своих дней. Однако диалектика не оставила его: в Москве его учителем стал здравствующий Илья Сельвинский, когда-то дерзкий оппонент Маяковского, основатель и лидер литературного конструктивизма. Его группа — прежде всего её лидер — начиная с 1922 года вела себя вызывающе громко, настаивая на «рациональном марксизме» и соответствии техническому прогрессу. «Конструктивисты хотели быть футуристами без ошибок» (В. Шкловский). Сами «констры» списывали футуристов в архив истории, полагая, что свою благую разрушительную функцию те выполнили, а теперь пора строить новое. Но в феврале 1925 года Маяковский отнёс конструктивистов к Левому фронту искусств (ЛЕФ), а в феврале 1930 года Луговской и Багрицкий вышли из цеха конструктивистов и одновременно с Маяковским, покинувшим ЛЕФ, вступили в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей), самое опасное для творчества сборище в основном посредственных сочинителей с фанатически-догматическим мировоззрением. Литературный центр конструктивистов (ЛЦК) самораспустился. Остепенившийся Сельвинский руководил поэтическим семинаром в Литинституте и вёл семинар поэтической молодёжи при Гослитиздате в конце 1930-х годов.
Выходец из архитектурно-конструктивистского города, Слуцкий, по-видимому, принял это как должное.
Мы забежали далеко вперёд. Была ведь харьковская юность, а до неё — естественно, детство. Повторим — Слуцкий был закрытым человеком в плане собственной биографии. Архива на сей счёт не существует. Живых свидетелей — увы, тоже.
Но в случае Слуцкого всё это знать — необходимо. С избытком хвативший послевоенной бездомности, Слуцкий носил в себе родительский дом. Это был единственный его дом долгие-долгие годы. Однооконное обиталище на краю базара. Идеальное место для произрастания поэтической музы.
Абрам Наумович Слуцкий не процветал — обстановка жилья и содержание семейного кошелька оставляли желать лучшего.
Было так: «В семье у нас книг почти не было... Первая книга стихов, самолично мною купленная на деньги, сэкономленные на школьных завтраках, — томик Маяковского... В середине 30-х годов в Харькове мне и моим товарищам, особенно Михаилу Кульчицкому, читать стихи было непросто: достать их стоило немалого труда. Книжку Есенина мне дали домой ровно на сутки, и я сутки подряд, не разгибая спины, переписывал Есенина. До сих пор помню восторг от стихов и острую боль в глазах. Точно так же, как радость от чтения какого-нибудь однотомника — тогда это был самый доступный вид книгоиздания — смешивалась с лёгким чувством недоедания. Короленко — полтора рубля — тридцать несведённых школьных завтраков».
Сведения от Ольги Слуцкой, племянницы поэта, дочери его брата Ефима:
Научившись самостоятельно читать в три года, он к шести годам прочитал все книги харьковской детской библиотеки. В школе учился легко. Из первого класса его почти сразу перевели в третий. Его друг детства Пётр Горелик вспоминал, как они бродили по харьковским закоулкам, и Борис рассказывал ему о Конвенте, о Марате и читал свои первые наивные стихи. В литературной студии Дворца пионеров им. Постышева он подружился с Михаилом Кульчицким. Эту дружбу оборвала война: Кульчицкий погиб под Сталинградом. <...> родители говорили на идише, отмечали еврейские праздники и тайно обучали своих мальчиков ивриту — видимо, собирались уехать в Палестину. Братья деда перебрались туда ещё в 1919 или 1920 г. Шла переписка, и бабушка поинтересовалась, смогут ли её дети получить там хорошее образование. Ответ, видимо, не был конкретным, что её не устроило, и в Палестину не поехали.
Говорят, харьковский Дворец пионеров был лучшим в стране. Первое публичное выступление Слуцкого состоялось в отчем Харькове, в Центральном лектории, только в 1960-м, когда ему было за сорок.
Только стих выталкивал Слуцкого на разговор о себе самом, в частности — о своём детстве. Необходима была тема, более общая, нежели такая частность, как собственная жизнь. Вот тема вполне солидная — музыка.
Меня оттуда выгнали за проф
Так называемую непригодность.
И всё-таки не пожалею строф
И личную
не пощажу я
гордость,
Чтоб этот домик маленький воспеть,
Где мне пришлось и претерпеть.
Я был бездарен, весел и умён,
И потому я знал, что я — бездарен.
О, сколько бранных прозвищ и имён
Я выслушал: ты глуп, неблагодарен,
Тебе на ухо наступил медведь.
Поёшь? Тебе в чащобе бы реветь.
Ты никогда не будешь понимать
Не то что чижик-пыжик — даже
гаммы!
Я отчислялся — до прихода мамы,
Но приходила и вмешивалась мать.
Она меня за шиворот хватала
И в школу шла, размахивая мной.
И объясняла нашему кварталу:
Да, он ленивый, да, он озорной,
Но он способный: поглядите руки,
Какие пальцы: дециму берёт.
Ты будешь пианистом: — Марш вперёд!
И я маршировал вперёд.
На муки.
Я не давался музыке. Я знал,
Что музыка моя — совсем другая.
А рядом, мне совсем не помогая,
Скрипели скрипки и хирел хорал.
Так я мужал в музшколе той вечерней,
Одолевал упорства рубежи,
Сопротивляясь музыке учебной
И повинуясь музыке души.
Очень знакомая, типичная история. Скажем, другой Борис — Бугаев, будущий Андрей Белый, претерпевал нечто подобное в отношениях с матерью и музыкой. То же самое — у Марины Цветаевой. Да мало ли примеров! Заметим, школа была вечерней, то есть привычка трудиться сверх обычной школьной программы была усвоена с младых ногтей, по слову Слуцкого — «с молодых зубов». Уточним — мама и сама одно время преподавала музыку. Он бросил музыку после пятого класса. В стихотворении «Переобучение одиночеству» сказано несколько иначе: