Борис Слуцкий — страница 41 из 83

— Вы сорвали мне выступление.

Это он так радовался.

Это могла быть пародия на него, Слуцкого, сочинённая Лазаревым плюс Ст. Рассадиным и Бен. Сарновым, под названием «Древесина»:


От ёлки

и в ельнике мало толку.

В гостиной

ей вовсе цена — пятак.

Как

надо

использовать ёлку?

Ёлку

надо

использовать так.

Быль. Ни замысла и не вымысла.

Низко кланяюсь топору.

Родилась, а точнее — выросла,

а ещё точнее — всё вынесла

ёлка

в нестроевом бору.

Наконец-то до дела дожила:

в штабеля

по поленьям

сложена...

Всех потребностей

удовлетворение,

всех — еды и одёжи кроме!

Дровяное отопление,

паровое отопление.

Это — в мире опять потепление,

в мире — стало быть, в доме.

Я сижу с квитанцией жакта.

Мне тепло. Мне даже — жарко.

Мне теперь ни валко, ни колко,

а какого ещё рожна!

Человеку нужна не ёлка.

Человеку палка нужна.


Вырисовывается групповой портрет Бориса Слуцкого. Что за притча? Это как? Всё просто. Это — Слуцкий и другие, Слуцкий на фоне, Слуцкий во взаимопритяжениях и взаимоотталкиваниях — словом, Слуцкий. Которого много. Которых много. Который один. Один приятель сказал о нём: на свадьбе он думает, что он жених, а на похоронах, что покойник. Своеобразный артистизм Слуцкого мало сообщался с театром как таковым.

Это был артистизм того же толка, который он отметил в Корнее Ивановиче Чуковском, написав о нём эссе «”Чукоккала” заговорила» (Советский экран. 1970. № 7). Слуцкий отмечает фильм о Чуковском и его альбоме «Чукоккала»:


Корней Иванович был не только поэтом, стихи которого знали наизусть все поколения советских людей, не только учёным-лингвистом и знатоком Некрасова, не только переводчиком, не только заведующим детской библиотекой в подмосковном посёлке Переделкино.

Он был также актёром.

Есть в альбоме две чистые страницы. Глядя именно в них, пел некогда Шаляпин, и в память о его пении страницы навсегда оставлены чистыми. После фотографии Шаляпина, который поёт, аккомпанируя себе на рояле, за кадром слышится: «...просто взял этот альбом и спел небольшую арию, так в этом альбоме (в кадре появляется Чуковский) есть ария Шаляпина, чего я вам, к сожалению, сейчас спеть не могу».

Как это сыграно!


Между прочим, в этой рецензии названо и имя Е. Рейна — в качестве сценариста фильма.

Насчёт театра, однако, были исключения.

Театровед Константин Рудницкий:


В 1957 году в Москве гастролировал брехтовский «Берлинер ансамбль». Слуцкого эти спектакли, особенно «Кавказский меловой круг», привели в большое возбуждение, Брехт вообще был ему духовно сродни. Поэтому я нисколько не удивился, когда узнал, что все зонги и стихи для постановки «Доброго человека из Сезуана», с которой начался театр Юрия Любимова на Таганке, написаны Слуцким. Потом я увидел его на репетициях «Павших и живых». В этом спектакле военные стихи Слуцкого читал Вениамин Смехов.

— Тебе нравится, как он читает? — спросил я Бориса.

— Хорошо читает, — ответил он. — И вообще, это вот — мой театр. Это вот — настоящий театр.


Высоцкий с радостью пел эти зонги и рассказывал об их возникновении:


Брехт написал не только драматический текст, он ещё написал несколько зонтов. Зонги — это стихи, положенные на ритмическую основу. Зонги Брехта стали знаменитыми на весь мир. Например: «Зонг о баранах», «Зонг о дыме»...

Их можно было просто прочитать со сцены, а можно было и исполнить. Мы пошли по второму пути. Наш советский поэт Слуцкий перевёл эти зонги, и они поются на протяжении всего спектакля. Их исполняют почти все персонажи. Музыку к этим зонгам написали актёры нашего театра, Борис Хмельницкий и Анатолий Васильев. <...>

Мы продолжали делать поэтические представления. Поставили спектакль, который называется «Павшие и живые». Это спектакль о поэтах и писателях, которые погибли в Великой Отечественной войне, о тех, кто остался жив, прошёл войну, писал о ней.

Из прошедших войну — это Слуцкий, Самойлов, Сурков, Межиров, Симонов... Из погибших — Кульчицкий, Коган...<...>

В конце спектакля «Павшие и живые» я играл роль замечательного нашего поэта, Семена Гудзенко. Это один из самых талантливых военных поэтов.

Он пришёл в конце войны к Илье Эренбургу. Пришёл после ранения и госпиталя. Сказал: «Я хочу почитать вам свои стихи».

Оренбург пишет в своих воспоминаниях: «Я приготовился, что сейчас начнутся опять стихи о танках, о фашистских зверствах, которые многие тогда писали».

Он сказал: «Ну, почитайте...» — Так, скучно сказал.

Гудзенко начал читать стихи, и Оренбург настолько обалдел, что носился с этими стихами, бегал в Союз писателей, показывал их. Стихи прочитали, напечатали. Вышла книжка. Выяснилось, что это один из самых прекрасных военных поэтов.


Свой зонг «День святого Никогда» Брехт написал в 1941-м, Слуцкий перевёл в 1957-м.


В этот день берут за глотку зло,

В этот день всем добрым повезло:

И хозяин, и батрак —

Все вместе шествуют в кабак,

В день святого Никогда

Тощий пьёт у жирного в гостях.


Слуцкий много и охотно переводил Бертольда Брехта — эти самые зонги, просто стихи, пьесу «Горации и Куриации». Одним из его неосуществившихся планов было перевести и издать большую книгу стихов Брехта в серии «Литературные памятники».

Слуцкий припоминал:


Я в первый раз увидел МХАТ

На Выборгской стороне,

И он понравился мне.

(«Я в первый раз увидел МХАТ...»)


Было у него и курьёзное воспоминание:


В Харьков приезжает Блюменталь,

«Гамлета» привозит на гастроли.

Сам артист в заглавной роли.

Остальное — мелочь и деталь.

Пьян артист, как сорок тысяч братьев.

Пьяный покидая пир,

кроет он актёров меньших братью,

что не мог предугадать Шекспир.

...............................................................

Зрители ныряют в раздевалку.

Выражаю только я протест,

ведь не шатко знаю текст, не валко —

наизусть я знаю этот текст!

(«Мои первые театральные впечатления»)


Актёрское прошлое сказывалось на некоторых поэтах, безвозвратно ушедших в стихописание. Выдающийся пример тому — Павел Антокольский. Дело не в декламации, репрезентуемой поэтом на каждой читке своих вещей. Дело в самих вещах, проникнутых особой артикуляцией, дикцией сугубо актёрской. Он ещё не порвал со сценой, когда написал «Санкюлота», и этот шедевр — чистый образец сценического искусства, вживания в роль, в образ, далёкий от автогероя:


Мать моя — колдунья или шлюха,

А отец — какой-то старый граф.

До его сиятельного слуха

Не дошло, как, юбку разодрав

На пелёнки, две осенних ночи

Выла мать, родив меня во рву.

Даже дождь был мало озабочен

И плевал на то, что я живу.


В 1969 году Григорий Козинцев напряжённо работал над постановкой фильма «Король Лир» по Шекспиру. Его не устраивали кое-какие места текста — лишние и неясные применительно к экрану. Он обратился к Слуцкому за помощью. Слуцкий отписал Козинцеву (штемпель: Ленинград 25.1.1969): «Дорогой Григорий Михайлович! Посылаю Вам сценарий с легчайшей правкой. Рифмы убраны. Вы (и актёры) правы <...>». Работа Слуцкого не пригодилась, Козинцев попросту убрал из сценария всё лишнее.

Через полгода Слуцкому стукнуло пятьдесят. 21 мая 1969 года в «Литературной газете» было опубликовано поздравление Союза писателей и приветственная заметка Межирова. К концу года вышли две книги — небольшое избранное «Память» (издательство «Художественная литература») и «Современные истории» (издательство «Молодая гвардия)». Козинцев написал Слуцкому летом:


21.VI.69.

Дорогой Борис Абрамович!

Вчера я вернулся из экспедиции на Азовское море, где снимал «Лира», и прочитал в старом номере «Литературной газеты» известие о Вашем юбилее. Как обидно, что не удалось вовремя Вас поздравить. Раньше я очень любил Ваши стихи, а за последние годы лучше узнал и какой Вы благородный и добрый человек и полюбил Вас уже не как поэта, а, извините, почти как родственника. От всего сердца хочется пожелать Вам самого доброго. Буду с нетерпением ожидать Ваших новых книг, и очень хочется Вас повидать.


Артист Театра им. Вахтангова Николай Стефанович в 1941 году попал под фугасную бомбу, угодившую в театр, чудом уцелел, был найден в развалинах, испытал необратимое потрясение, со сценой по инвалидности покончил, стал переводчиком зарубежной поэзии. Поэтом он был недюжинным.


Сейчас я немощен и стар,

Но, как и прежде, у балкона

Повис задумчивый комар

На нитке собственного звона.

И то же всё до мелочей,

До каждой трещины на блюдце,

Когда я слышу: Мальчик, эй!,

Я не могу не оглянуться.


Вечный мальчик? Да. Но дело обстояло куда хуже.


Я ужасом охвачен непосильным,

Бесформенным и чёрным, как провал...


Вся его поэтическая жизнь ушла на преодоление онтологического ужаса, увенчавшись множеством настоящих стихотворений и трёх поэм, пронизанных мистико-религиозными переживаниями. Они опубликованы посмертно. Но лишь когда началась печатная судьба этого поэта, обнаружилось то, о чём бродили ещё прижизненные толки: Стефанович — до войны, до бомбы — испытал свой первый, пожизненный ужас, вылившийся в донос на тот круг молодых московских интеллигентов, в котором обретался он сам. В 1937-м был суд, Стефанович выступил в качестве главного свидетеля обвинения, невинных людей осудили, среди них — поэты Татьяна Ануфриева и Даниил Жуковский. Затем, в 1947-м, он сдал Даниила Андреева, по делу которого село двадцать человек, получив сроки от 10 до 25 лет. Чудовищную роль преподнесла ему драматургия свирепых времён.