Борис Слуцкий — страница 45 из 83

диным. Годом раньше Куняев вкратце рассказывал о своём уходе из-под диктата («комиссарского надзора») Слуцкого. Других причин и аргументов ушедший ученик тогда не обнаруживал.

Моими любимыми в ту пору стихами Слуцкого, наравне с «Лошадьми в океане», были эти:


Давайте после драки

Помашем кулаками,

Не только пиво-раки

Мы ели и лакали,

Нет, назначались сроки,

Готовились бои,

Готовились в пророки

Товарищи мои.

Сейчас всё это странно,

Звучит всё это глупо.

В пяти соседних странах

Зарыты наши трупы.

И мрамор лейтенантов —

Фанерный монумент —

Венчанье тех талантов,

Развязка тех легенд.

За наши судьбы (личные),

За нашу славу (общую),

За ту строку отличную,

Что мы искали ощупью,

За то, что не испортили

Ни песню мы, ни стих,

Давайте выпьем, мёртвые,

За здравие живых!

(«Голос друга»)


Думаю, светловские слова о добре с кулаками (Светловым обронено в застолье: «Добро должно быть с кулаками»), использованные Куняевым, связаны с этими стихами вольно или невольно. Я говорю не о конечном пафосе кулачного права на поприще добра и зла. Я говорю о начальном праве силы, заложенном в творчестве моих современников на безмерном пространстве между его полюсами.

Хотя именно у Слуцкого сказано (о детворе):


Решает без помощи кулаков,

Каков их двор и мир каков.

(«То слышится крик...»)


Впрочем, в этом-то можно и усомниться.

Характерно, что адвокатское красноречие Слуцкий нашёл у Рейна, но не у Бродского.

На Слуцком пересекались, говоря очень приблизительно, пути питерского западничества и калужско-московского почвенничества. Это красноречивее всего свидетельствует как о самой роли Слуцкого в том поэтическом времени, так и об амплитуде его интересов.

Яростно нетерпимый ко всему советскому, Бродский постоянно величал Слуцкого среди своих учителей. Не парадокс ли? Ведь речь о Слуцком. О коммунисте Слуцком.

Об авторе антипастернаковской инвективы.

Не парадокс. Речь о поэзии. О поэзии силы.

В центре поэзии силы стоит человек, осознающий себя гиперличностью. Это не мания величия. Это зов и осуществление великой судьбы. Такой человек говорит:


Я

пол-отечества мог бы

снести,

а пол —

отстроить, умыв.

(В. Маяковский. «Хорошо!»)


Или так: «Я говорил от имени России...» (Слуцкий).

Перемахнув через времена, завершу эту часть моего разговора о Слуцком опять-таки лично-эмпирическим мотивом. Во второй половине 1980-х годов участилось (раз в месяц) моё — телефонное по преимуществу — общение с Александром Межировым. В каждый наш разговор со стороны Межирова залетало имя Слуцкого. Я хорошо помнил, как ещё в 1967 году, при нашем первом свидании у него дома, Межиров обронил: после войны Слуцкий бездомно скитался по Москве на огромной дистанции от официального признания и тем более житейских благ. Не менее ясно я помнил и тот тусклый позднезимний день, когда Слуцкого хоронили из покойницкой кунцевской лечебницы.

Помнил Межирова в дорогой дублёнке и пышной ондатровой шапке, из-под которой куском серого льда мерцало несчастное лицо, когда-то голубоглазое. Помнил шоковый шорох, прошедший по скорбной толпе, когда сквозь неё в тесном помещении к изголовью гроба приближался Куняев и затем произнёс свою речь.

На даче у Межирова уже в 1986-м мы за бутылкой водки, принесённой хозяином дачи от нежадного соседа — Евтушенко, вели вечернюю беседу до поздней ночи с называнием имён, и чаще всего возникали имена Смелякова и Слуцкого. Особенно Слуцкого. Межиров, как всегда, читал наизусть, и его чтение потрясало.


Я — ржавый гвоздь, что идёт на гроба.

Я сгожусь судьбине, а не судьбе.

Покуда обильны твои хлеба.

Зачем я тебе?

(«Завяжи меня узелком на платке...»)


Было совершенно ясно, что Межиров говорит о первом, на его взгляд, поэте эпохи. Я понимал, что присутствую при подведении итогов. Кончилось многодесятилетнее ристалище. Венок победы доставался сильнейшему.

Межиров наверняка знал стихотворение «Обгон», ему посвящённое, поскольку оно было помещено в книге Слуцкого «Неоконченные споры».


А. Meжирову

Обгоняйте, и да будете обгоняемы!

Скидай доспех!

Добывай успех!

Поэзия не только езда в незнаемое,

но также снег, засыпающий бег.

Вот победитель идёт вперёд,

вот побеждённый,

тихий, поникший,

словно погибший,

медленно

в раздевалку бредёт.

Сыплется снег,

но бег продолжается.

Сыплется снег,

метель разражается.

Сыплется, сыплется

снег, снег, снег,

но продолжается

бег, бег, бег.

Снег засыпает белыми тоннами

всех — победителей с побеждёнными,

скорость

с дорожкой беговой

и чемпиона с — вперёд! — головой!


Это свой вариант того, что Межиров назвал «полублоковская вьюга». Впрочем, Межиров когда-то сказал:


В Москве не будет больше снега,

Не будет снега никогда.

(«Прощание со снегом»)

НЕКОТОРОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ


Всегда ли значительность поэта равна любви к нему? Не бывает ли так, что любишь поэта не за его масштаб, но просто потому, что любишь? То есть он совпадает с тобой, трогает в тебе те струны, которых не касается десница великана.

Мне был ближе Межиров. Его мелодекламация. Его самоподавленная высокопарность. Его гримасы («Я перестал заикаться. / Гримасами не искажается рот»), Слуцкий напирает на тебя: учит, зовёт, ведёт, судит, воспитывает, руководит (так было не всегда: множество поздних стихотворений — совершенно другие). Межиров идёт рядом с тобой, разговаривая сам с собой.

Самое частотное слово у Межирова — «война». Постепенно с ним стало соперничать «вина» (своя). Рифма простейшая, но советско-социалистическому менталитету крайне чуждая.

Эта глухая, неизлечимая вина должна иметь свою причину. Проще всего — у поэта — её найти в измене призванию.


Когда же окончательно уйду,

Останется одно стихотворенье.

(«Через тридцать лет»)


Межиров имеет в виду как раз своё «Коммунисты, вперёд!». Однако у него существует уточнение:


У других была судьба другая

И другие взгляды на войну,

Никого за это не ругая,

Лишь себя виню, виню, виню.

(«Я тебе рассказывать не буду...»)


Между прочим, это концовка стихотворения о... мытье посуды.


Я тебе рассказывать не буду,

Почему в иные времена

Мыл на кухне разную посуду...


Посуда и война? Что между ними общего? Ничего, кроме способа стихомышления. Оба понятия нагружены смыслами, не отвечающими самим себе. Если упростить, посуда — быт, война — доминанта бытия.


Страх перед мытьём посуды

Женские сердца гнетёт.

(«Споры, свары, пересуды...»)


В таком миропонимании от вины не уйти. В чём же она, эта вина? Во-первых:


Я виноват в слезах моей любимой,

Не искупить вину постом и схимой, —

Необходимо расплатиться за

Проплаканные досуха глаза.

(«Но, кроме неба, сам себе судья...»)


Во-вторых и в основном:


В чём-то, люди,

И я виноват.

А точнее сказать, я один виноват перед всеми.

В чём? Да в том, что, со всеми в единой системе,

Долго жил. Но ни с этими не был, ни с теми...

(«Окопный нефрит»)


Вот, пожалуй, развилка разницы между Межировым и Слуцким, у которого сказано:


Голосочком своим

словно дождичком медленно сея,

я подтягивал им,

и молчал и мычал я со всеми.

С удовольствием слушая,

как поют наши лучшие,

я мурлыкал со всеми.

Сам не знаю зачем,

почему, по причине каковской

вышел я из толпы

молчаливо мычавшей московской

и запел для чего

так, что в стёклах вокруг задрожало,

и зачем большинство

молчаливо меня поддержало.

(«Большинство — молчаливо...»)


Тоже гордится. Но — со всеми. Поддержан большинством.

У Межирова — речь о конченой, непобедимой гордыне. Так? Не совсем. Тут больше отщепенства, самоустранения, одиночества, которое гонит по свету. Но просматривается и люфт для самооправдания. Гордыня покрывается гордыней. Его «виноват» часто звучит как «невиноват». Это очень по-русски. Как у Есенина: «За всё, в чём был и не был виноват».

Межиров ценит Есенина за «строку из крови, а не из чернил». Определённый вид народничества присущ Межирову и в его стихах, обращённых к другому песенному собрату:


Всё тоскую по земле, по Бокову,

По его измученному лбу...

(Всё тоскую по земле, по Бокову...»)


И в таких межировских строках:


Никитина стихи прочтите мне,

Стихи Ивана Саввича о поле.