<...>
Все эти и несколько моих других предложений (например, вводить молодых в число составителей сборников) Прокофьев[97] принял. Мне кажется, пока он благожелательствует, можно кое-что сделать. Сделать можно, если бы мы все были организованы и дружны. Но, увы, сие отсутствует. Стыдно — собираемся мы для того, чтобы похвастать, что я, мол, известен в 4-х домах, а я в пяти.
Вместо серьёзных разговоров — взаимные подозрения. <...>
Большой привет Вам от Саши Кушнера, Глеба Горбовского, Нины Королевой.
Ленинград привлекал Слуцкого в плане некоторой оглядки на недавнее прошлое, к которому он сам был причастен как молодой современник, более того — ещё как ребёнок. Не был неожиданным его разговор «О Хармсе» (Юность. 1968. № 9):
Хармс веселил и осчастливливал детей. Иногда слегка агитировал их против врунов и неумываек. Однако была в его книгах большая социальная польза — язык и стих.
Его читателей заливало половодье слов: звонких, когда требовалось, новых. Они влезали в душу: читанное в восемь лет помнится и сейчас, в сорок восемь:
Иван Иваныч Самовар
был пузатый самовар,
трёхвёдерный самовар.
В нём качался кипяток,
пыхал паром кипяток,
разъярённый кипяток,
лился в чашку через кран,
через дырку прямо в кран,
прямо в чашку через кран.
Слышать это — как выбежать под золотой дождь русского языка, русской речи. Сейчас вчитываешься в эти стихи и понимаешь: они — новое слово в поэзии. Поглядите, какие рифмы, с какой дерзостью Хармс организует стих, троекратно повторяя одни и те же слова: самовар, самовар, самовар; кипяток, кипяток, кипяток; кран, кран, кран.
А тогда мне, восьмилетнему, просто казалось, идёт золотой дождик, тёплый, летний, дождик из слов или ещё проще: слова вбегают в тебя, как снежинки в сугроб.
Так что с Ленинградом у Слуцкого была своя история. Новая ленинградская поэтическая поросль крайне интересовала его. Порой — на удивление. Он мог бросить все дела по одному лишь звонку от неизвестного ему молодого человека. И заняться этим человеком вплотную, со всей самоотдачей.
Владимир Британишский — один из них. Этот поэт в 1950-х лишь начинал, и в том начале просматривается несколько исходных для него стилистик, условно говоря — классическая, модернистская (слуцкая) и нечто третье. Он искал сочетание традиции и левизны, сонет и злободневную инвективу. Смолоду переводил, прежде всего англичан и американцев, а потом — поляков.
Британишский окончил ленинградский Горный институт, стал геологом и по окончании вуза отправился работать в Сибирь. В 1953—1956 годах он участвовал в работе литобъединения Глеба Семенова, где было много людей, прославившихся потом, — например, А. Городницкий, А. Кушнер, А. Битов (тогда поэт). Знался с ленинградскими филологами и переводчиками. То есть кое-какой опыт литературного общения за плечами у Британишского был:
С Борисом Слуцким я познакомился в августе 1956-го. Я позвонил и заехал к нему, остановившись ради этого на один день в Москве на пути из Ленинграда в Тюмень, к месту назначения. Слуцкий, интересовавшийся молодыми, слышавший о молодых ленинградцах, уделил мне тот день целиком. Я читал ему стихи, мы беседовали, перекусили банкой рыбных консервов в томате, выпили чаю. Потом съездили в две редакции и в одно издательство.
Слуцкий отвёз меня в редакцию «Октября», к Владимиру Корнилову. Я прочёл ему какие-то стихи и предложил для печати стихотворение «Родина». Это сонет. С латинским эпиграфом: «terra, aqua, aere et igne interdictus est» — «он отлучается от земли, воды, воздуха и огня» (формула изгнания из Рима). Первый катрен посвящён этой формуле изгнания, изгнанничеству, Древнему Риму. Последний терцет — современности:
И рухнул Рим, и схема вместе с ним.
Но родиной живём и дорожим,
Теперь её так сложно любим все мы.
— Старик, — предложил Корнилов, — замени одно слово — «сложно», и я напечатаю! — Я отказался. Полтора года спустя стихотворение было опубликовано в авторском варианте в моей первой книге стихов. А Корнилову я прислал из Тюмени другое, новое стихотворение — он его напечатал.
От Корнилова мы поехали со Слуцким в Гослитиздат, в славянскую редакцию, где у Слуцкого были дела. Разумеется, он представил меня, чтобы меня запомнили, и десять лет спустя, когда я появился там уже со своими переводами с польского, меня действительно помнили.
Потом мы поехали в редакцию журнала «Иностранная литература», где у меня уже был принят к печати большой цикл переводов из Ленгстона Хьюза, предложенный Мэри Беккер, с её предисловием, ею составленный и скомпонованный.
Отсюда история со Слуцким приобретает нового участника и вместе с ним новые краски. Британишский:
В конце 1956 года пришло неожиданное письмо из Москвы. Оно было адресовано в Уват Тюменской области, где базировалась полевая геофизическая партия, в которой я работал, но я собрался переехать на работу в Тюмень и переехал, а письмо, адресованное в Уват, мне в Тюмень переслали. Письмо было без даты, на конверте московский штамп 12.11.56. Обратный адрес 4 Мещ. 7 кв. 2.
«Здравствуйте, Володя Британишский! — писал мне Евгений Евтушенко. — Спасибо Вам за Ваши стихи. Впервые мне читали их Слуцкий и Бородин (чтец-декламатор. — И. Ф.) — затем последний переслал мне на мой адрес кое-что в Москву. Вы знаете — у меня странное ощущение — долгое время я к своему стыду чувствовал себя самым молодым и уже начал привыкать к этому. И было мне от этого именно — страшно. <...> Мне не хватало пространства слева и справа...»
Далее он пишет о молодых: об Ахмадулиной («радостью большой и удивлением было для меня узнавание совсем ещё юного поэта Беллы Ахмадулиной») и Рождественском. И о немолодых: о Бокове («это было для меня открытие... Это человек волшебного таланта, изумительный знаток русского языка, обаятельный, нервный и трепещущий»), о Глазкове («умница, прикидывающийся беззаботным пьянчужкой»).
О моих стихах он пишет критично: «...Немножко Вы чересчур умствуете, стихи чересчур логичны и рассудительны, тогда как Вы, по-моему, живописать можете великолепно. Вы злой — это хорошо, но злость часто делает человека слишком прямолинейным — конец “Другого”. <...> В стихотворении “Франческа д<а> Р<имини>” изумительны 2 последних строчки, а много неединственных строк. Очень здорово “Стояла девушка на сцене, как будто церковь на холме”. Межиров, с которым мы вместе читали Ваши стихи, при этих строчках так хорошо и радостно улыбнулся, что с ним не так уж часто бывает. “В бане” — очень хорошо, особенно “спины, как большие флаги” — хотя Слуцкий чувствуется в общем тоне <...> В общем, замечаний много, а чувство от Ваших стихов радостное и счастливое — удивляюсь только, что Вы возникли именно в Ленинграде, городе версификаторской литературы. <...> Мне кажется, Вам нужно переехать в Москву — московская жизнь, нервная, завистливо (нрзб. — талантливая? — В. Б.) и быстро бегущая, очень сильно поможет Вам. Напишите, долго ли будете в Тюмени — я Вам вышлю на днях выходящую, наконец, новую книгу <...> Если в скором времени будете в Москве, сразу звоните И-1-93-18.
Вчера выпивали с друзьями за Вас — так что, как видите, не Вы один пьёте за себя, как в “Илье Муромце”. Попытаемся что-нибудь предпринять со стихами. Напишите, где что у Вас идёт, чтобы не было казусов. Если есть новое, присылайте.
Обнимаю вас крепко
Ваш Евг. Евт.».
<...> В Ленинграде я побывал в июле 1957, в командировке на завод за гравиметрами. По дороге в Ленинград позвонил в Москве Евтушенко — не застал его. На обратном пути я не мог останавливаться в Москве: я летел на транспортном самолёте, сопровождая до Тюмени купленные в Ленинграде гравиметры.
По возвращении в Тюмень получил новое письмо (от Евг. Евтушенко. — И. Ф.).
«Здравствуйте, Володя!
Не писал Вам должно быть ясно почему — настроение паршивое, и не потому что ругают, — а потому, что с книжкой происходят какие-то странные вещи — вообще непонятно, в каком виде она выйдет.
Очень мне понравилось стихотворение про щенка («На цепи»: «Вчера только привязан был щенок. И рабства смысл бедняге ещё нов...», — написано в июле 1957-го, не публиковалось. — В. Б.) — его многим здесь уже читал и тоже — нравится и сильно. Стихотворение в “Октябре” (стихотворение «Строка»: «Я живу у самого вокзала...», написано в Тюмени в ноябре 1956-го, послано Вл. Корнилову в «Октябрь», он его напечатал летом 1957-го. — В. Б.), хотя оно и внешнее — но зато чёткое и собранное.
В Москве:
Шёл фестиваль. Всё было планово:
был смех и музыка была,
и продавщица негра пьяного
в трамвае радостно везла.
Меня сейчас таскают по всяким иностранцам, показывают, что я жив — устал, но итальянцы очень понравились, особенно один, который переводил уже Пастернака, Мартынова, Слуцкого и меня грешного.
Я сейчас один, совершенно один — жена (Белла Ахмадулина. — В. Б.) уехала на 3 месяца на целину (с институтом). Её и ещё 3-х исключили условно, Юнну Мориц исключили совсем. На банкете, который состоялся на теплоходе с ин. писателями, властвовали Софронов и Грибачев. Они уже снова у власти и в организующемся Союзе Пис. РСФСР — главные. Говорят, что Грибачев будет редактором) “Н. мира”.
Так что положение — поганое. <...> Но я оптимист, и из меня это не вышибешь, самое главное — чтобы мы — новое поколение — были вместе и стойко держались. Печальный пример предыдущего поколения (Луконин, Межиров и т. д.) должен быть для нас зловещим предостережением.
Познакомился я тут с очень талантливыми ребятами — художником и скульптором Ю. Васильевым и Э. Неизвестным. Приедете — познакомлю. Они — молодцы. Страшно жалел, что не увиделись, и вообще, это дело Ваше, конечно, но в Москве было бы Вам не грех пожить, хотя она, по Вашему мнению — и — публичный дом.