Борис Слуцкий — страница 69 из 83

Отчего исследователь средневекового романа как жанра и, чуть позже, яростный сторонник Маяковского стал теоретиком-организатором замкнутой группы с почвеннической подоплёкой (куда почему-то им были занесены, кроме Передреева и Рубцова с Тряпкиным, — Шкляревский и Чухонцев), а затем, уйдя из сугубо литературной сферы, посягнул на историко-философские лавры «повернувшись на Запад спиной» (Ю. Кузнецов), проповедуя идеократическую сущность России и её евразийскую принадлежность, — о подробностях и неясных странностях этого пути здесь говорить не место.

Но у Кожинова было начало. Оно интересно и уместно относительно поэзии. Молодой сотрудник Института мировой литературы, он написал работу о происхождении романа, вызвавшую неоднозначный резонанс в научных кругах. Охватив Европу и Русь в их старинных литературных проявлениях, он делал выводы, не совпадающие с официальными установлениями на сей счёт. Внутрилитературоведческий шум нас не касается, но, когда вышла книга Кожинова «Происхождение романа», он подал заявление о вступлении в Союз писателей и обрёл поддержку в лице очень значительных и авторитетных людей, давших ему рекомендации.

Во-первых, это Виктор Шкловский[100].


«В. Кожинов талантливый, знающий, широкомыслящий литературовед. Вопрос о его вхождении в Союз, я думаю, предрешён качеством и количеством его работ, но он входит в советское литературоведение не как ученик, а входит со спорами, с некоторой притязательностью и с ошибками, созданными неконкретностью некоторых областей своих литературных знаний».

Вторую рекомендацию Кожинову дал поэт Борис Слуцкий. Она была важна для критика по нескольким причинам. Во-первых, Слуцкий прошёл фронт и представлял в Союзе писателей влиятельное военное поколение. Он имел в литературном сообществе немалый вес. Во-вторых, Слуцкий отличился в компании по осуждению Пастернака, что одни приветствовали, а другие долго ставили поэту в пику. Тактически это тоже имело для приёма Кожинова в Союз определённое значение.

Но главное — Слуцкий и Кожинов тогда, в начале 1960-х годов, действительно духовно были очень близки. Они друг другу всячески помогали. Так, Кожинов ещё весной 1961 года посчитал нужным отправить часть рукописей поэта в Саранск Бахтину. В ответ учёный ему написал: «Очень благодарен Вам за стихи Слуцкого. Я их читаю и перечитываю. Они очень сильные и очень мрачные. Во всяком случае, это настоящая поэзия. Но я их ещё не вполне “освоил”. Почти в каждом из стихотворений я ещё спотыкаюсь об отдельные слова и целые строки, которые, как мне кажется, ломают образ. Например, в совершенно изумительном стихотворении об онемевшем кино последние две строки как-то сужают образ и конкретизируют его не в том плане. Повторяю, я ещё не освоился с поэзией Слуцкого, но её поэтическая значительность для меня уже и теперь несомненна». В свою очередь Слуцкий тоже везде где мог продвигал Кожинова. <...>

Пока Кожинов дожидался своей очереди в Союз писателей, он успел к теории охладеть. Ему стало интересней заниматься современным искусством. Станислав Лесневский вспоминал, как критик ещё в начале 1960-х годов устраивал на своей квартире полуподпольные выставки художников в стиле «барокко», хвалил Бориса Слуцкого и Андрея Вознесенского, считая, что именно за ними будущее русской поэзии, и с удовольствием исполнял песни Булата Окуджавы и Юза Алешковского. А потом Кожинов и вовсе создал у себя дома подобие литературного салона, в котором собирались Александр Межиров, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Андрей Битов, Владимир Соколов, Анатолий Передреев и другие интересные ему писатели. <...>

Сегодня очевидно лишь одно: Кожинов уже с начала 1960-х годов явно претендовал на роль если не идеолога, то организатора современного литпроцесса. Ему хотелось формировать новые направления в культуре и всё держать под своим контролем.


В известной степени солнцем русской поэзии над своим участком Кожинов счёл Фёдора Тютчева и написал о нём книгу для серии «ЖЗЛ», долго и трудно проходившую в печать по причине расширенного политического мировидения Тютчева, автором разделяемого. В шестидесятых — семидесятых годах ристалище между двумя крыльями стихотворства происходило бурно и беспощадно, и коноводом своей группы Кожинов оставался до конца, пока она не растаяла: тот спился, тот погас, тот погиб, тот не оправдал...

В 1966-м вышел коллективный труд сотрудников Института мировой литературы «Социалистический реализм и художественное развитие человечества», куда вошла и работа Вадима Кожинова «Лирика военного поколения». На оттиске издания он поставил дарственную надпись: «Борису Абрамовичу Слуцкому. Сердечно. Вадим. 15.11.66».

К оттиску была приложена записка:


Дорогой Борис Абрамович!

Рад преподнести Вам сей опус — впрочем, страшно исковерканный (он проходил основные инстанции во времена, когда против упоминания о «культе» редактор комично писал: «теперь этого нельзя»).

Очень интересно Ваше мнение.

Я переехал. Мой теперешний телефон АГ 332 33 (адрес на конверте).

М. б. выберете время и настроение, позвоните. Лена[101] Вам кланяется и скоро тоже пришлёт статью.

Самые добрые пожелания Вам и Татьяне Борисовне.

Вадим


Кожинов ушёл из той поры путём отказа от поэтов и людей, ему помогавших и бывших его надеждой на будущее русской поэзии. У него, в частности, была превосходная апологетическая статья о Межирове[102]. Входящий в кожиновский круг Станислав Куняев лично мне, стоя на великоокеанском берегу, сказал в 1966 году: Пастернак — мост между Блоком и Межировым. То есть середина шестидесятых ещё не окончательно обозначила разлом в русской поэзии (и в русской жизни вообще). Но дело шло к тому.

Юрий Кузнецов тогда сказал:


Ударил поздно звёздный час.

Но всё-таки он — мой.

(«Золотая гора»)


Действительно, взошла звезда Юрия Кузнецова. Слуцкий, по-видимому, признал этот факт, хотя прямых высказываний на сей счёт у него нет.

Но располовинивания общего поля поэзии — никогда у него не было. Этот чёрный передел Слуцкому был чужд органически. С Кожиновым они расстались.

Двадцать четвёртого июня 1976 года Давид Самойлов пишет Слуцкому:


Прочитал с огорчением в «Литгазете» свой диалог с Кожиновым. Сам Кожинов это дело редактировал, и получился диалог дурака (я) с умным человеком (он). Абзац о тебе и Межирове почему-то выкинули, говорят, что о вас другие уже писали, помечены в обоймах и перечнях.


Однако нелишне привести поздний отзыв Кожинова на поэтический сборник «Свет двуединый: Евреи и Россия в современной поэзии» (М., 1996):


...следует сказать и о достаточно давней приверженности евреев к русскому поэтическому слову. Уже в XIX веке российские евреи играли весьма заметную роль в поэзии; среди них — В. Богораз-Тан, П. Вейнберг, К. Льдов (Розенблюм), Н. Минский (Виленкин), С. Надсон, Д. Ратгауз, С. Фруг, Д. Цензор[103]. А в XX веке Б. Пастернак и О. Мандельштам, Э. Багрицкий и Б. Слуцкий предстают на самой авансцене поэтической культуры России.


Во второй половине 1980-х я был зван в редсовет издательства «Современник», где рядом сидели Игорь Шайтанов, Татьяна Глушкова, Юрий Кузнецов, кто-то ещё, но острых дискуссий не было, да и вообще споров не помню.

Был перекур в заседании того редсовета. В клетушке отдела поэзии разговор о том о сём. Я зачитал наизусть Алексея Решетова, уральца:


В эту ночь я стакан за стаканом,

О тебе, моя радость, скорбя,

Пью за то, чтобы стать великаном,

Чтоб один только шаг до тебя,

Чтобы ты на плечо мне взбежала

И, полна ослепительных дум,

У солёного глаза лежала

И волос моих слушала шум.


Кузнецов кивнул: знаю.

Слуцкий напечатал в журнале «Юность» (1965. № 8) рецензию на книгу Решетова «Белый лист»:


В Перми вышла книга стихов А. Решетова «Белый лист». Имя Решетова известно в нашей поэзии, но в данном случае речь идёт не о ленинградце Александре Решетове, а о пермяке Решетове Алексее, человеке, судя по стихам и приложенному к книге портрету, молодом.

Я сам уже пятый Слуцкий в русской поэзии и поэтому хорошо знаю, как тяжело пробиваться сквозь толпы однофамильцев. Между тем пермский Решетов, Алексей Леонидович, — настоящий поэт и заслуживает, чтобы его читали далеко за пределами его города.

Доказательство — стихи. Вот одно, неназванное:


Светолюбивы женщины. Они

Не могут пыль на стёклах окон видеть,

Им докучают пасмурные дни.

Их чёрным словом так легко обидеть.

И светоносны женщины. Нельзя

Представить даже что за темень будет —

Исчезни вдруг их ясные глаза

И маленькие матовые груди.


Вот, кажется, тема — исписанная, исхоженная, выжатая до последней степени. И три звёздочки над таким стихотворением, как три сосны[104], меж которыми не сыщешь новой тропы. Решетов же сыскал.

Я знаю об этом поэте ровно столько же, сколько любой читатель, впервые берущий в руки его книгу. То есть ничего. К книге приложен портрет — лицо с высоким лбом, внимательные серьёзные глаза, втянутые худые щёки. <...>

Книга совсем тоненькая — лист с четвертью, менее тысячи строк. Но, кажется, это — хорошее начало. Недаром она называется «Белый лист», а о белом листе Решетов пишет:


О белый лист, поэту ты претишь.

Так белый флаг немыслим для солдата.