Борис Слуцкий — страница 79 из 83


...Острота памяти и чувство времени для художника качества взаимозависимые, обоюдные. Читая его «Избранное», убеждаешься в том, что память здесь выступает прежде всего как связующее начало. Она не столько воскрешает образы былого, сколько объединяет различные психологические состояния человека на протяжении его жизни в целостное самосознание личности.

Но если в лечении отвлечённых вопросов бытия — от проблемы долга как нравственного императива до проблемы времени как всеобщей формы смены явлений — всё так легко поддаётся трезвому расчёту и завидному благоразумию, то откуда же берётся ощущение неизбывного драматизма, которым пропитана лирика Слуцкого вообще, а эта книга особенно? Ведь, читая её, испытываешь такое чувство, будто оказался в зоне повышенной внутренней конфликтности. Именно внутренней, ибо тут налицо некое противоположение в самом подходе к каждой проблеме, в самом её познавательном переживании.

Есть в «Избранном» коротенькое, состоящее из одной фразы стихотворение, которое раньше, в сборнике «Современные истории», честно говоря, не привлекло моего внимания. Здесь же, подготовленное многими другими и удачно помещённое где-то в середине книги, оно показалось мне едва ли не ключевым, потому что протянуло невидимые нити своего тревожного смысла и своей противоречивой поэтики во все стороны:


Слышу шелест крыл судьбы,

шелест крыл,

словно вешние сады

стелет Крым,

словно бабы бьют белье

на реке,

так судьба крылами бьёт

вдалеке.


Опять нечто из сближений, совсем не странных. Сразу следом за статьёй Рунина в этом номере «Нового мира» идёт рецензия на книгу Елены Ржевской «Долгая была война». Это строка Слуцкого.

В больницу к Слуцкому приходили редко, лишь когда он звал. Некоторые — сами, но уходили ни с чем — он отворачивался. Никто не оставил достаточных свидетельств. Олег Чухонцев посетил его в 1-й Градской. Это трудно читать.


Палата была большая, коек на 20, слева от входа через несколько метров небольшой закуток с отдельным сортиром без двери, всё просматривалось. Пациенты, все в линялых пижамах, вели себя смирно, одни лежали, другие бродили по палате, криков не слышал. Б. А. лежал на койке, предложил мне сесть. Сильно поседел. Усы неряшливо топорщились. Койка железная, байковое одеяло, рядом, у противоположной стены — стандартный столик с единственным стулом, за ним — чугунная батарея, больше ничего. Не помню, было ли окно. Поблагодарил за отвар, — желудок отказывает, — долго смотрел в какую-то точку, как будто меня не было. Я хотел извиниться, что не прилетел в феврале на похороны <жены> (всё равно бы не успел), но тут он сам помог мне: «Я думал, это я поддерживал её все эти годы, двенадцать лет, а это она меня держала...» Потом, через большую паузу: «Я был неправ. Всё, что увеличивает удельный вес человека в этой жизни, все религиозные доктрины, они нужнее всего». Пауза. «Вот дадут тебе вместо жены банку с пеплом...» Потом, ещё через паузу: «Приходят ко мне, рассказывают про кинофестиваль, про фильмы, чтобы отвлечь. А мне хочется разбить голову о радиатор!» Дальше не помню — это был не разговор, а монолог, даже не монолог, а отдельные фразы, которые он глухо выкрикивал кому-то, кого не было с нами (потому только их и запомнил). Надо было прощаться. Вдруг как-то остро-осмысленно, как прежде, посмотрел на меня в упор: «Вы с Таней или с Ирой?» Я замешкался от неожиданности, а он, не дожидаясь ответа, отвалился к стене: борцовские лопатки, нестриженая седина и под крепким затылком неожиданная шейная впадина, как у подростка... Больше я его не видел.


Юлия Друнина несколько часов дожидалась в больничном вестибюле, но так и не была принята Слуцким.

Сгущались новые времена. Генерация прежних героев и героинь сходила на нет, испытывая великое недоумение и неприятие происходящего. Через пять с половиной лет, 21 ноября 1991 года, Друнина покончила с собой в запертом гараже, задохнувшись выхлопными газами внутри автомобиля.

Слуцкий впустил жену брата и Елену Ржевскую, Межирова и Вознесенского, ещё нескольких человек. Самойлова впустил и сказал:

— Знаешь, у меня мозги кончились.

Лазарь Лазарев:


В Берлине вышла книга Слуцкого, стихи на русском и в переводе на немецкий, изящно оформленная, в престижной серии. Так случилось, что я принимал в этом деле некоторое участие, утряс с Борисом состав, попросил написать для книги небольшое предисловие, получил у него для факсимильного воспроизведения автограф «Лошадей в океане». Сборник вышел, когда Борис уже лежал в больнице. Надеясь, что книга обрадует его, я попросил поскорее её прислать. С оказией мне передали два экземпляра сборника и благодарственное письмо директора издательства Слуцкому. Всё это я сразу же повёз в больницу. Увы, Борис даже не глянул на сборник и письмо. Когда я собрался уходить, он, видимо, почувствовав, что я огорчён (а я и в самом деле расстроился, потому что надеялся — а вдруг сборник станет каким-то толчком к лучшему?), сказал мне: «Давайте я вам надпишу книгу». И, даже не полистав её, написал (надпись свидетельствует, что он всё помнил):

«Лазарю, без которого этой книги не было бы.

Борис Слуцкий 9.1977. Больница».

«Оставить второй экземпляр и письмо?» — спросил я. — «Зачем мне, заберите», — совершенно бесцветным голосом сказал Борис. Так и лежит до сих пор у меня это письмо, а сборник я кому-то подарил.


Андрей Вознесенский:


Он лежал в 1-й Градской, в угловой палате. Никого не хотел видеть. Не пускал к себе.

Меня он видеть пожелал. Я вошёл, он лежал, уткнувшись к стене. Широкая спина его подёргивалась под казённым одеялом.

Когда он обернулся, взгляд его побыл осмысленным. Он без видимого интереса выслушал информацию о литературной жизни. Окатил холодной водой, когда я стал бодро утешать его. Отказался от фруктов, принесённых ему. Прошло минут сорок, он отвернулся к стене, показав, что аудиенция окончена. Спина его несколько раз дёргалась — не то конвульсии, не то смех, не то рыдание.


Давид Самойлов:


16.9.79. Был у Бориса. Он физически выглядит очень плохо — стар, слаб... Но впервые услышал от него планы на будущее. Тогда его должны были выписывать через две недели — то есть сейчас. Он собирался поехать к Фиме, но предварительно хотел что-то сделать в Москве. Это меня скорее испугало, чем обрадовало. Меня он встретил очень приветливо. Мы часа полтора с ним гуляли. Два месяца у него никто не был. Мне кажется, что об этом он говорит с горечью. Его идея, что он не хочет никого видеть, видимо, в значительной мере самозащитная. Близких людей он видеть хочет...

25.8.1981. Недавно получил очень тревожное письмо от Шуры Шапиро о Борисе. Тот позвонил ему и потребовал, чтобы Шура помог ему в самоубийстве. Правда, вскоре позвонил снова и сказал, что дело отменяется. Шура в панике написал мне, и я посоветовал сообщить об этом врачу и Фиме. Впрочем, он сам догадался по телефону, что для врача это было неожиданностью, и он сильно встревожился. Велел Шуре отговаривать и тянуть, если просьба будет повторена.


В начале 1981 года Самойлов написал Слуцкому:


Дорогой Борис!

Читаю и перечитываю твоё «Избранное». Прекрасная получилась книга. Я хоть вроде все стихи знаю, но вместе они перечитываются по-новому. И ещё вырастают.

Твоё «Избранное» — книга большого поэта, и, я уверен, от тебя прыгать будут многие. Да и теперь уже многое вошло в поэтический обиход и твою интонацию часто слышишь в нынешней поэзии.

Удивительно, как не постарели стихи сороковых годов! Они — уже классика. Так что молодец ты, старик. Хорошо сделал своё дело. Теперь уже можно заниматься подробностями. <...>

Обнимаю тебя. Не болей.

Любящий тебя Дезик.


В очередной день рождения Слуцкого Самойлов записал: «7 мая <1984>. Звонил Слуцкому. Он мёртв».

Слуцкий:


Есть итог. Подсчитана смета.

И труба Гавриила поёт.

Достоевского и Магомета

золотая падучая бьёт.

Что вы видели, когда падали?

Вы расскажете после не так.

Вы забыли это, вы спрятали,

закатили, как в щели пятак.

В этом дело ли? Нет, не в этом,

и событию всё равно,

будет, нет ли, воспето поэтом

и пророком отражено.

Будет, нет ли, покуда — петли

Парки вяжут из толстой пеньки,

сыплет снегом и воют ветры

человечеству вопреки.

(«Есть итог. Подсчитана смета...»)


Во время болезни Бориса Слуцкого вышли книги его стихов: «Время моих ровесников» (М.: Детская литература, 1977. Вступительная статья Владимира Огнева), «Избранное. 1944—1977» (М.: Художественная литература, 1980. Предисловие Константина Симонова; начальную страницу открывали слова автора: «Посвящается Татьяне Дашковской»). Последнюю свою книгу «Сроки» (составленную без его участия Юрием Болдыревым и редактором издательства «Советский писатель» Виктором Фогельсоном, молодым его приятелем, свойственником Самойлова) Слуцкий увидел за два года до своей смерти.

Эти книги были хорошо встречены критикой — статьи и рецензии Б. Рунина, Вад. Соколова, И. Винокуровой, В. Турбина и других. Незадолго до кончины Слуцкого порадовал выход большого тома его стихотворений на чешском языке в переводе Ярослава Кабичека (Борис Слуцкий. Продлённый полдень. Прага, Чешско-словенский списователь, 1985). Том был великолепно оформлен советским художником В. Пивоваровым, снабжён послесловием критика Ивана Матейки, краткой хронологией жизни и деятельности Слуцкого и краткой же библиографией его книг, чешских переводов и литературы о нём и его стихах.

Борис Слуцкий умер утром 23 февраля 1986 года в доме брата от кровоизлияния в мозг, вмиг. Одни говорят: упал головой на стол во время завтрака; другие говорят: упал на пороге комнаты, выходя из кухни после мытья посуды, брат подхватил его.