П. Г.] собрались около него, но кажется, сейчас это невозможно, хотя бы для тебя…
С. 185.
8.7.78. Еще одно приятное в твоем письме — сообщение, что Борису получше. То же пишет и Изя. Пришли мне телефон больницы, отсюда же можно позвонить.
С. 187.
16.9.79. Был у Бориса. Он физически выглядит очень плохо — стар, слаб… Но впервые услышал от него планы на будущее. Тогда его должны были выписывать через две недели — то есть сейчас. Он собирался поехать к Фиме, но предварительно хотел что-то сделать в Москве. Это меня скорее испугало, чем обрадовало. Меня он встретил очень приветливо. Мы часа полтора с ним гуляли. Два месяца у него никто не был. Мне кажется, что об этом он говорит с горечью. Его идея, что он не хочет никого видеть, видимо, в значительной мере самозащитная. Близких людей он видеть хочет…
С. 188.
20.2.1980. Два дня как мы из Москвы… Бориса я не повидал. Дважды убеждал его по телефону встретиться, но он решительно отказывался и, кажется, мало кого или вовсе никого не видит. Как с ним будет, долго ли пробудет с ним Фима — ничего не знаю. Борис как-то твердо (как всегда у него) настаивает на своем сумасшествии, как будто принял решение быть сумасшедшим. Часть ли это болезни или часть Бориса — не могу решить….
С. 189.
25.6.1980. Несколько дней назад получил подробное письмо от Шуры Шапиро [друг Д. С., поэт, врач. — П. Г.] с описанием встреч со Слуцким. Грустная, безнадежная картина. Как-то постоянно отгоняю от себя мысли о Борисе, понимая, что здесь ничего не поделаешь. В письме Шуры очень точно передан Борис со всеми прежними свойствами, но деформированный и уже, конечно, не он. Плакать хочется от жалости и бессилия.
С. 190.
25.8.1981. Недавно получил очень тревожное письмо от Шуры Шапиро о Борисе. Тот позвонил ему и потребовал, чтобы Шура помог ему в самоубийстве. Правда, вскоре позвонил снова и сказал, что дело отменяется. Шура в панике написал мне, и я посоветовал сообщить об этом врачу и Фиме. Впрочем, он сам догадался по телефону, что для врача это было неожиданностью и он сильно встревожился. Велел Шуре отговаривать и тянуть, если просьба будет повторена.
Мне кажется, что это не категорическое решение. Зачем тогда было бы ввязывать в это Шуру. Видимо, ему нужен человек, с которым он мог бы прокручивать этот сюжет. И надо сказать, что лучшего чем Шура он не нашел бы.
С. 191.
Пеца недавно звонил, говорил, что тебе получше. Надеюсь, что ты уже не в больнице.
Знаю, как ты не любишь всякого рода выражения чувств, поэтому опускаю эту часть письма. Могу сказать только, что всегда помню о тебе, люблю тебя.
Мы уже таки давно не разговаривали толком и так разделили свою душевную жизнь, что трудно писать о чем-нибудь существенном. Не знаешь, с чего начать. А может быть, к чему-то и надо вернуться, потому что во мне всегда жило печальное чувство нашей разлуки. Возвращение может быть началом чего-то нового, которое окажется нужным нам обоим.
Мы с тобой всегда внутренне спорили. А теперь спорить поздно. Надо ценить то, что осталось, когда столько уже утрачено.
Я сейчас продумываю и стараюсь описать свою жизнь. Многое нуждается в переоценке.
В сущности, самым важным оказывается твердость в проведении жизненной линии, в познании закона своей жизни. В этом ты по-своему был силен. И, надеюсь, что и в дальнейшем будешь вести свою линию, которая для многих — пример и нравственная опора. Хотелось бы, конечно, не сейчас и, может быть, не скоро, побыть с тобой вдвоем.
Будь здоров. Обнимаю тебя. Твой Дезик. (Пярну, май, 1977).
* * *
В Москве успел навестить Слуцкого. Он сам позвонил и пригласил, а в предыдущие месяцы звонил с просьбой не приходить. Ему явно лучше, и разговаривает он в прежнем стиле, т. е. задает вопросы и выдает формулы.
Подарил мне свое «Избранное». Его сильно пощипали редактора. И все же книга получилась сильная, где главное своеобразие — личность самого Слуцкого. При всех недостатках нашего поколения он его выразил точно, даже недостатки. Он всегда умышленно держался в рамках поколения, и для молодых, наверное, выглядит, как поэт прошлого времени. Мы, особенно до тридцати лет, старались свести концы с концами. Позже многие от этого отказались и, как это ни странно, больше сохранили ценность, чем Слуцкий.
Середина января 1981
Очень мне нравятся посмертные публикации Слуцкого. Это поэт, которого надо читать в большем объеме, он накапливается в сознании.
15.02.89. Пярну
* * *
Слуцкий высоко ценил и всю жизнь перечитывал Хлебникова. Но для того, чтобы выделить из тугого сплава его поэзии хлебниковские черты, нужно предпринять детальное исследование. Думаю, что оно будет результативным. Уже взрослым поэтом Слуцкий написал стихотворение о захоронении праха Хлебникова на Новодевичьем кладбище. Если память мне не изменяет, он при этом присутствовал, и стихотворение написано по живому впечатлению.[74]
* * *
Об одном нашем друге Слуцкий сказал: «Павел Коган его делает таким, каким хотел бы быть сам».
Мне он отводит роль Летописца.[75]
В. Мальт приводит запомнившиеся ей строчки Слуцкого, написанные до войны и неизвестные современному читателю[76]:
Жизнь — это вещь. И это факт.
И очень стоит жить.
И можно многое стерпеть
и многое простить.
…Кульчицкий познакомил меня с поэтом Кауфманом (то есть с будущим Давидом Самойловым) и отважным деятелем Слуцким. Я познакомил Слуцкого с учением небывализма, к чему Слуцкий отнесся весьма скептически… Был еще Павел Коган. Он был такой же умный, как Слуцкий, но его стихи были архаичны.
Весь Литинститут по своему классовому характеру разделялся на явления, личности, фигуры, деятелей, мастодонтов и эпигонов. Явление было только одно — Глазков.
Наровчатов, Кульчицкий, Кауфман, Слуцкий и Коган составляли контингент личностей…[78]
Помнится, как Борис Слуцкий, когда его принимали в Союз писателей, в заключительном слове выразил сожаление, что такие талантливые поэты, как Глазков и Самойлов, не члены Союза.[79]
Большой известностью в литературных и студенческих кругах Москвы пользовались в ту пору [перед войной. — П. Г.] поэты-литинститутцы Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Сергей Наровчатов, Дезик Кауфман (впоследствии Давид Самойлов) и Борис Слуцкий. Даю неисчерпывающий список… Я называю, по моему мнению, наиболее одаренных и перспективных. Правда, Слуцкий в особенно одаренных не значился (впоследствии он опроверг это заблуждение). Но зато ходил в общепринятых вожаках. Энергичный и деятельный, он уверенно командовал парадом и пользовался несомненным авторитетом среди коллег по перу.
…Вся ведущая плеяда молодых поэтов Литинститута участвовала в Отечественной войне, но не все вернулись с войны. Не вернулись романтики — Павел Коган и Михаил Кульчицкий. Оба, как положено романтикам, сложили головы на войне. «Любовь» всё же рифмуется в первую очередь с кровью.
Раньше других вошли в литературу Михаил Луконин и Сергей Наровчатов. Борису Слуцкому и Давиду Самойлову предстоял долгий и тернистый путь, прежде чем они достигли успеха.
…Студенческая аудитория. Выступают молодые поэты. Каждый выдает товар лицом. (Не огрубляю. Слуцкий мне говорил: «Долгин, выдай стих!») Среди плеяды Слуцкого был в моде критерий «Стихи на уровне моря».[80]
…Не они Глазкову, а Глазков им (многим поэтам, дотянувшимся до самых больших почестей) расчищал творческие пути в поэзии.
Один Борис Слуцкий сказал об этом прямо и честно.[81]
Слуцкий его [Глазкова. — П. Г.], по-моему, боготворил. С лица его в момент исчезала комиссарская строгость, когда появлялся Глазков, и Слуцкий розовел и нежнел не то как дед при внуке, не то как отец при дите своем.
Слуцкий председательствовал на вечере, устроенном по случаю пятидесятилетия Глазкова… Жалею — сколько раз прежде и потом! — что не записал хотя бы вкратце выступление Слуцкого. Он говорил о Глазкове с гордостью и большой ответственностью, говорил о большом поэте… и когда Слуцкий закончил, Коля зааплодировал первым. Слуцкому — не себе. Точности мысли, лаконизму и четкости другого художника.[82]
…В то время я вовсю «портреты времени» рисовать начал. Слуцкий меня подбил.
— Время, — говорит Боря, — время собирать надо. Леву [Разгона. — П. Г.], Боря, нарисуйте Леву…[83]
…На столике и на постели разбросаны тетради, блокноты, листки. Чемоданчик открыт. К празднику сорокалетия советской власти Слуцкий и Винокуров берут у Ахматовой стихи для какой-то антологии: 400 строк. Анна Андреевна перебирает, обдумывает, выбирает, возбужденная и веселая… Отбор совершался под лозунгом: граница охраняема, но неизвестна.
Была раз у Анны Андреевны. Ардовы ушли на именины, и я сидела у нее очень долго, до двух часов ночи, пока не вернулись хозяева. Ей лучше. Она принимает какое-то лекарство, сосудорасширяющее, которое ей привез из Италии Слуцкий. Дай ему бог здоровья.