— Ну ладно, — заключил он разочарованно. — А знаете ли Сарнова?
По его ударению я понял, что он встречал эту фамилию только на бумаге. Знаю и Сарнова. Мы учились в одно время в Литинституте, правда, на разных курсах. Критик, пишет статьи и книги, по-моему, о советской классике. Ничего предосудительного сказать о нем не могу. (Забавно, но в ту пору я был с Беном в длительной размолвке, не разговаривал и не здоровался.)
На этом наличие вопросов, как я понял, исчерпалось. Но напоследок К. бодро сказал:
— Константин Яковлевич, а еще у меня к вам будет просьба. Вы человек известный, вас уважают. Вы часто бываете в ЦДЛ, в ресторане. Вот будете как-нибудь сидеть со знакомыми за столиком, я подойду, поздороваюсь, а вы меня пригласите за стол. Потом, если вам нужно уходить, вы уйдете, а я останусь с ними.
Я поинтересовался: а как же я вас представлю?.. Он: да никак, это же необязательно… Я: нет, так не годится. Тогда уж я вас отрекомендую как куратора от вашей организации… Он совсем поскучнел и сказал, что это нежелательно. Тут мы и расстались.[128]
В Харькове у Кульчицкого было много друзей. Одним из самых близких был Борис Слуцкий. Мне кажется, что именно он повлиял на решение Михаила поступить в Литературный институт.[129]
Здесь, во дворе Литинститута, я познакомился с Борисом Слуцким. Он навещал старших литинститутовцев, своих друзей.
Уже тогда многие его стихи ходили в списках.
Слуцкий был прост, уверен и доброжелателен со всеми и откуда-то знал лучшие наши стихи, иные — наизусть. Это нам льстило. Как же, сам Борис Слуцкий, чьими подпольными стихами Литинститут подпольно зачитывался.
От Слуцкого мы узнали о Гумилеве, о стихах Лозинского. Особенно настаивал Борис Слуцкий на том, что никто не ценит такого поэта, как В. Пяст.
— Его высоко ценили Блок и Гумилев, — со свойственной ему стальной убежденностью говорил он. — Мы все в большинстве растем вширь. А вот Пяст — упорно куда-то в сторону.[130]
* * *
С Борисом Слуцким меня связывало долголетние книголюбческие симпатии. А книгу он любил и хорошо знал, вернее, забытые имена книг. Так, он говорил, что мечтает о том времени, когда появятся у нас в России книги рано умершей в Париже русской поэтессы Ирины Кноринг.
— Это большая поэтесса, — сказал он при встрече со мной.
Впервые я услышал имя Э. Паунда от него.
Мне нравилась эта щедрость делиться открытиями с другими, ведь я был в творчестве и в жизни так далек от него. Он любил и забытые и новые таланты: очень помог (на начальной стадии) А. Передрееву, Ст. Куняеву и многим другим.[131]
Как со сборником — ты не написал мне, как Слуцкий отнесся к нему и какой ему предсказывают гороскоп. (Примечание к письму — «Поэт Б. А. Слуцкий решил отнести сборник моих стихотворений в издательство „Советский писатель“. В сокращенном виде этот мой первый сборник „Очевидец“ вышел в 1967 году»).[132]
…В холле я встретил [ноябрь 1968, Париж. — П. Г.] Бориса Слуцкого. Я знал его стихи и познакомился с ним в «Кайре». Он пригласил меня в бар. Мы выпили по чашке кофе и минут пятнадцать поговорили. Я сказал, что люблю его «Лошадей в океане». Он пожал плечами и признался: «У нас хорошие стихи не печатают и не читают. Хорошие стихи лежат в ящиках столов. Приезжайте в Москву, приходите ко мне, я вам почитаю хорошие стихи». Потом вынул из нагрудного кармана авторучку, черную, грубую, но наверняка «настоящую» и, передав мне, сказал: «Возьмите на память». Я ее бережно храню. Бедный, милый Борис Абрамович. Вскоре он заболел какой-то психической болезнью…
«Горек жребий русского поэта».[133]
Как-то после окончания Великой Отечественной войны проходил очередной прием в члены Союза писателей. Обсуждались бывшие военные журналисты. Когда стало ясно, что кандидатуры проваливаются, попросил слова поэт Борис Слуцкий, и сказал только одну фразу:
— Их назвал кремлевскими шавками сам Гитлер!
Приняли, разумеется, единогласно.
Воспитанник хвалынского детдома [Юрий Болдырев. — П. Г.], мальчонка в гипсовом воротнике с книжкой под мышкой, а к моменту встречи нашей (через прилавок) студент-заочник, проживал с бабушкой в Глебучевом овраге, в ее трухлявой халупе. До того трухлявой, что по весеннему половодью половички выжимать приходилось, выбрасывать на просушку. А фотокарточку мне подписывал: «От того, кому на Руси жить хорошо!».
Оно и впрямь было — дай Бог каждому.
По крайней мере, пока не прищучили «за хранение и распространение», не выставили в рубрике «У позорного столба» в областной газете и не выдворили «решением коллектива» с работы. Бодрился: «С Земли не столкнут!» — и утек в Подмосковье, (я — в Петрозаводск). «Зачем тратитесь на авиаконверты, — писал, — что авиа, что не авиа — один черт». «Не имей сто рублей!..» — веселился другой раз.
Очутился литсекретарем Слуцкого.
Борис Абрамович — Тане: «Если ты уйдешь от меня, я женюсь на Юре Болдыреве и буду издавать в год по книжке!». Шутки шутками, но служения своему поэту верой и правдой Юре было не занимать. И уже безвозвратно больной Борис Абрамович оставляет на него свой архив, весь итог жизни своей.
Умоляю вас Христа ради,
С выбросом просящей руки:
Прочитайте мои тетради,
Расшифруйте черновики!
И прочитал, и расшифровал, и вымахал на белый свет невиданного Бориса Слуцкого в трех томах — тройкой, сам на облучке![134]
Земляк Миши (Кульчицкого) — Борис Слуцкий острил резко и порой обидно.[135]
* * *
Слуцкий — будет или не будет писать стихов — хороший партнер и советчик. Думается, он может делать хорошую прозу.[136]
У Бориса Слуцкого фигура и слог римского трибуна, за ним чувствовались легионы.[137]
* * *
В ноябре 1965 года я был в Париже с группой поэтов (Сурков, Твардовский, Кирсанов, Слуцкий и др.). Сквозь стекло ресторана заметил в нашем отделе Флегона[138], беседующего со Слуцким. Я вошел в ресторан и демонстративно сел за тот же стол.
Состоялся такой разговор:
Вознесенский: Здравствуйте, Борис Абрамович! А вы (Флегону) немедленно убирайтесь отсюда.
Флегон: Почему?
Вознесенский: Потому что вы вор, шантажист и провокатор. Вы клевещете на меня и моих товарищей.
Флегон: Ах, господин Вознесенский, зачем так нервничать…
Вознесенский: Будешь нервничать, когда увидишь такую хамскую рожу как у вас. <…>
Слуцкий поддержал меня, и Флегон удалился.[139]
В те годы (60-е) было модно спорить на тему: «Может ли машина мыслить?» Спорили и мы с дедом (П. Г. Антокольским). В сущности, предметом спора были не только и не столько роботы, сколько более широкий и важный круг проблем. Ярлыки «физики и лирики» для обозначения сторон в этом споре дало стихотворение Бориса Слуцкого, во многом точное для своего времени… С констатацией этого факта дед был согласен…
Двух ровесников, Слуцкого и Самойлова, было как-то естественно сравнивать. Деду больше нравился Самойлов, мне — Слуцкий. Читая строчки Самойлова «И плачу над бренностью мира я, маленький, глупый, больной», дед прокомментировал в пику мне: «А для Слуцкого невозможно признание, что он плачет!»; теперь видно, как дед был прав в этом случае.[140]
В декабре 1974 года я вышел на трибуну пленума (Союза писателей) и сказал, что мы, писатели, подвергаемся «ильинчиванию», и в знак протеста положил на стол президиума свой писательский билет, заявив, что ухожу из этого объединения разъединенных.
Борис Слуцкий тут же в коридоре подошел, пожал мне руку и сказал: «Молодец, Витя, хорошо ты их попугал, теперь они всё для тебя сделают».[141]
Слуцкий и Самойлов были близкими театру [к Таганке. — П. Г.] людьми, даже входили в авторский круг.[142]
О том, как быть с захоронением Веры Хлебниковой и Митурича, я советовался с Николаем Леонидовичем Степановым, с Борисом Слуцким, возглавлявшим тогда комиссию по наследию Хлебникова. Шла речь о могиле Велимира Хлебникова, поскольку к тому времени я оказался единственным потомком большой хлебниковской семьи, почему записали родители мои в моем метрическом свидетельстве о рождении двойную фамилию — Митурич-Хлебников.
Удостоверившись, что могила Хлебникова сохранилась, — это подтвердили местные жители, мы вернулись в Москву. И я при поддержке и с помощью Бориса Слуцкого, начал переговоры с Литфондом о переносе праха Хлебникова в Москву…
Так останки Велимира Хлебникова были захоронены на Новодевичьем кладбище…
Борис Слуцкий откликнулся стихотворением «Перезахоронение Хлебникова».[143]