Борис Слуцкий: воспоминания современников — страница 33 из 110

Жизнь его резко изменилась после женитьбы. Женился он поздно, однако счастливо. Эта женитьба сблизила нас, благо у меня с самого начала сложились добрые отношения с Татьяной.

Она отличалась от распространенного варианта писательской жены прежде всего тем, что не считала мужа гением. Перепечатав на машинке стихотворение, могла скривиться, выказать, как признавался потом Слуцкий, самое натуральное пренебрежение.

Это шокировало некоторых его приятелей. Молодая женщина, инженер, проявляет неудовольствие по поводу творений уже признанного Мастера, окруженного учениками и почитателями.

Слуцкий спокойно реагировал на замечания жены. Ему нравился ее чуть насмешливый тон, трогала ее забота, восхищала удивительная красота.

В обмен на свои комнаты они получили маленькую квартиру в неказистом доме застройки 30-х годов возле метро «Сокол». Дом принадлежал какому-то ведомству, звонить Слуцкому по телефону надо было через коммутатор. Но все это — пустяки, когда своя квартира, две разделенные коридором комнаты. Когда Таня хлопочет на кухне или стучит на машинке!

Смеясь, Таня однажды рассказала, как Борис с его вечной готовностью помочь каждому пытался ссудить деньгами Светлану Аллилуеву, пришедшую к ним в гости.

К Слуцкому тянулись и люди из верхних, как говорится, эшелонов. Делились с ним новостями, выслушивали его. Он был внимательным, вдумчивым, серьезным собеседником.

Каким-то ветром занесло в квартиру Слуцкого и дочь генералиссимуса, охваченную в те дни искупительным пылом. Она помогала Тане убирать со стола и мыть посуду. Охотно отвечала на вопросы об отце. Тогда Борис отважился:

— Вам, наверно, сейчас туговато в материальном отношении. Возьмите у нас в долг. Когда появится возможность, вернете.

Светлана Иосифовна отказалась от денег и заверила: она, ее дети вполне обеспечены.

— Иногда кажется, — сказала мне Таня, — что Борис хорошо, наверно, ориентируется в политике, но кое-какие житейские детали упускает из виду. Правда?

Борис действительно хорошо ориентировался в политике. Таню эти проблемы не слишком занимали. Чтобы она не скучала, разговоры на политические темы Слуцкий предпочитал вести во время прогулок.

Его не интересовали сплетни и сенсации. Он предпочитал повседневные факты, старался выстроить их в систему.

Когда один из близких сотрудников Хрущева сказал после 1964 года Слуцкому: «Я в этом театре больше не играю», — он понял далекий смысл этих слов, истолковал их.

Политик, не без увлечения и самодовольства, не без успеха игравший «в этом театре», отказывается от дальнейшей «сценической» деятельности. Он умен, циничен, честолюбив. Однако предпочитает, чтобы следующий акт разыгрывали без него.

— Выходит, нас ждут дурные времена, возможно, совсем дурные. Я вполне искренне предлагал Аллилуевой деньги. Не проводил политический зондаж. Но ее чрезмерное благополучие тоже чем-то тревожно. Нет ли связи между этим благополучием и следующим действием на сцене политического театра?

Слуцкий раньше многих уловил начало попятного движения. Предугадал его гибельность. Понял, насколько велики силы, стремящиеся к реставрации сталинизма.

Однако слишком соблазнительно было все списать на «отца и учителя». Немалое мужество понадобилось, чтобы признать:

Мировая мечта, что кружила нам голову,

например, в виде негра, почти полуголого,

что читал бы кириллицу не по слогам,

а прочитанное землякам излагал.

Мировая мечта, мировая тщета,

высота ее взлета, затем нищета

ее долгого, как монастырское бдение,

и медлительного падения.

Утопическая мировая мечта, как не однажды случалось в истории, увлекала высотой взлета, манила простотой воплощения. Но простота оборачивалась примитивностью, нигилистическим безразличием к истокам, корням человека и народа. Негр, овладев кириллицей, призван открывать соплеменникам глаза на жизнь. Этот вариант мировой идеи обречен уже потому хотя бы, что заранее нетерпимо исключал какие-либо иные идеи, излагаемые при посредстве кириллицы или любого другого алфавита.

Слуцкий признает неумолимую закономерность падения мировой мечты и более не держится за нее. Но восторга не испытывает. Люди обречены на поиски объединяющей идеи, которую не заменит никакая национальная, социальная, религиозная.

В строках Слуцкого ни злорадства, ни надрыва. Но печаль и потаенная тревога.

Отказавшись от мировой идеи, «что кружила нам голову», всего легче отказаться от диалога с тем же негром. Хуже того — признать его недостойным быть собеседником: он черен, кириллицы не знает. Впрочем, и он может отвергнуть нас: мы — белые и не владеем его языком.

Слуцкий страшился человеческой разобщенности — она ведет к вражде. Об этом писал из года в год. Есть у него и два стихотворения, объединенные названием «Московские негры». Не лучшие это стихи, созданы они, видимо, лет на десять раньше, чем стихи о мировой идее. Но чувство, наполняющее их, дорого стоит. Та самая любовь к «дальнему», над которой сейчас кое-кто неразумно потешается, не понимая, что без нее прольется кровь и «дальних» и «близких». Уже льется…

Не худо бы, кстати, вспомнить слова польского поэта о том, что людей объединяет не кровь, льющаяся в жилах, а кровь, льющаяся из жил.

Причины, побудившие Слуцкого снять дачу в Переделкине, мне сделались известны не сразу. Постепенно дошло: Тане из-за болезни крови рекомендовано жить за городом. Держалась она с обычной своей веселой естественностью. Борис был радушен, гостеприимен. Но минутами делался сумрачен, чаще замирал на прогулках.

Он много занимался переводами. Еще с послевоенных лет. Охотно вспоминал, как однажды в те полуголодные годы вместе с Самойловым зашел в какую-то журнальную редакцию. Там требовалось спешно перевести длиннющее стихотворение о Мао Цзэдуне. Секретарь редакции разделил подстрочник пополам и каждого переводчика посадил в отдельный кабинет. К вечеру они закончили работу. Но выяснилось, что в спешке не условились о стихотворном размере. В редакции это, однако, никого не смутило. Так и печаталось, перепечатывалось стихотворение: половина — ямб, половина — дольник…

Теперь он выбирал переводы, отвергая «любой земли фразеров и лгунов». Находил оправдание своей работе, видел в ней смысл. Это Арсений Тарковский воскликнул: «Ах, восточные переводы, как болит от вас голова!» Слуцкий в своей постоянной головной боли (следствие контузии) переводы не винил. Наоборот.

Работаю с неслыханной охотою

Я только потому над переводами,

Что переводы кажутся пехотою,

Взрывающей валы между народами.

Когда Таня заболела, он переводил не только по этой причине. Дача, лекарства, врачи стоили бешеных денег.

Болезнь брала свое, хотя внешне Таня почти не менялась. Стала чуть бледнее. А Борис сделался еще внимательнее к ней, старался угадать любое желание, удовлетворить любую прихоть.

Иногда Таня сама отправляла нас гулять. Возможно, ей хотелось отдохнуть. Возможно, ей хотелось, чтобы отдохнул Борис.

Часами мы бродили со Слуцким по переделкинской роще. За Мичуринцем веселый светлый березняк переходил в смешанный лес. Однажды, взяв западнее, дошли до Баковки. В пристанционной аптеке, поразив воображение молоденькой провизорши, купили на двадцатку снотворных (оба мучились бессонницей).

Когда возвращались, Борис вдруг остановился и спросил, сколько надо проглотить таблеток, чтобы уже не проснуться.

Я на минуту опешил от вопроса, но лишь через много лет понял его неслучайность…

Слуцкий и прежде редко говорил о своих стихах, еще реже их читал. Однажды признался, что пишет в ящик.

Меня это донельзя изумило. Он всегда хотел публиковаться. Пусть редактора цепляются, обдирают углы и выдирают фразы. Но все должно лечь на редакторский стол, а не покоиться в столе автора.

Работой, делами других он интересовался по-прежнему. Обо всем выспрашивал, не довольствовался отговорками.

Сейчас, когда я восстанавливаю в памяти тогдашние разговоры, у меня возникает предположение, что о чем-то он расспрашивал по инерции. Думал совсем о другом, думал об одном.

На той стадии Таниной болезни он совершил нечто даже по нынешним временам почти фантастическое. В те годы — без «почти». Таню отправили в Париж, положили в гематологическую клинику, располагавшую препаратами, которых у нас нет.

Вероятно, это несколько продлило ее жизнь. Но не спасло.

На поминках Борис выпил стакан водки, потом — еще. И ни в одном глазу. Поднялся, отрешенно произнес:

— Соседский мальчик сказал: «Тети Тани больше не будет». Вот и все.

Стихи о Таниной смерти читать невозможно — такова беззаветность и самосжигающая власть чувства.

Мне легче представить тебя в огне, чем в земле…

… … … … … … … … … … … …

Останься огнем, теплотою и светом,

а я, как могу, помогу тебе в этом.

Он отходил, отделялся от жизни, отстранял себя от нее, «переобучался одиночеству».

Потом больница. Сперва 1-я Градская — для обыкновенного населения. Потом, благодаря хлопотам К. Симонова, Кунцевская — для «начальства».

После долгих больничных месяцев Слуцкого выписали. По-моему, в том же состоянии, в каком положили.

Изредка он звонил, задавал два-три стандартных вопроса. От встречи уклонялся: «Как-нибудь потом…»

Однажды по телефону сказал: «Я уже не тот поэт, за кого меня принимают. Когда-нибудь в этом удостоверитесь…» И положил трубку.

Он перебрался в Тулу к брату — отставному полковнику-артиллеристу. Помогал по дому: ходил в булочную, выносил помойное ведро, следил, как внучатый племянник готовит уроки.

Меж тем в журналах публиковались стихи. Преимущественно из папок, что лежали в столе. Или из толстых тетрадей, исписанных за два с половиной месяца после Таниной смерти.

Когда Бориса Слуцкого не стало, поток этот усилился. Его воистину выстраданное слово набирает мощь, и дерзким пророчеством звучит давняя, ожившая строка: «Снова нас читает Россия…»