Борис Слуцкий: воспоминания современников — страница 71 из 110

В тот же день мы с Петей обговорили наши впечатления и впечатления тех, кто видел Бориса в больнице. Все говорило о том, что у Бори, кроме общего депрессивного состояния, имеются выраженные «пункты». Этих «пунктов» несколько: утрата работоспособности, потеря памяти, бессонница, боязнь жары и особенно отсутствие денег. Мы знали, что его лечат от депрессии и лечение должно снять эти тревоги, но решили попробовать и сами постепенно, исподволь разбивать Борины страхи, помогать ему избавляться от них. Мы понимали, насколько это трудная задача, но бездействовать было нестерпимо.

Его надо было усиленно питать, как велел врач. Поскольку он не хотел, чтобы Лидия Ивановна приезжала каждый день, Борис в основном оказался на моем попечении. Много времени надо было проводить у телефона — квартира моей семьи стала своеобразным штабом: сюда звонили все, кто хотел узнать о состоянии Бориса и предложить помощь. Сюда приносили трудно добываемые лекарства.

В следующий раз Борис встретил меня снова без радости.

— Твой вчерашний приход расстроил меня, — сказал он. — Я плохо спал и чувствовал себя хуже обычного.

— Обещаю тебе, что мы не будем касаться вчерашних тем.

И вдруг, как будто не было этого короткого вступления, он спросил, что я ему принесла. Это было по-детски трогательно.

— Я поем — и ты сразу же уходи.

— Хорошо, — пообещала я, — но только я должна у тебя отдохнуть.

Он посмотрел на меня удивленно и сказал с безразличием:

— Это твое право, — и стал есть. Поев, спросил: — Что значит «отдохнуть» здесь у меня, в этих жутких условиях?

— Для того чтобы прийти в больницу к часу дня, мне приходится быстро все делать, а сердце это выдерживает с трудом. Здесь я сижу и, следовательно, даю отдых сердцу, да и разговор с тобой мне приятен. А приятный разговор — тоже хороший отдых.

Через некоторое время я сказала ему, что отдохнула и могу уже идти, на что он сразу ответил:

— Посиди еще, если не торопишься.

В этот день мы говорили о разном. Борис говорил, что я почти не меняюсь, вспоминал меня в какой-то черной кофточке. Говорил, что Петя прекрасно выглядит: молод, интересен и умен. Много спрашивал, поражая своей памятью о далеком и близком, хотя жалобы на ослабление памяти повторялись. Спрашивал о моих подругах, с которыми был знаком. Вспоминал разные случаи с такими подробностями, которые не были на поверхности моей памяти.

Следующие мои посещения были более спокойными для меня, да, пожалуй, и для Бориса тоже. Он уже всегда радовался моему приходу. Ждал меня и вкусную еду. А я старалась приготовить все то, что ему нравилось. Стал спрашивать, как спрашивал всегда до болезни: «Какие новости?» Это означало: кто звонил и интересовался им, у кого что происходит, поправляется ли Петя, спрашивал о моем отце, сестре. Все это обнадеживало: еще несколько дней назад он был совершенно безучастен ко всем и ко всему. Но Борис по-прежнему не разрешал приходить к нему, если об этом его спрашивали, и тем не менее — вопреки его постоянному «нет» — у него были Вл. Корнилов, В. Огнев, Ст. Куняев: их я видела выходившими от Бориса. Мне хотелось не только расширить круг посетителей, но и смягчить это категорическое «нет». Доктор Берлин поддерживал меня в желании активизировать Бориса и приветствовал мои «хитрости».

Вот один пример такой «хитрости». Борис уже давно, после отъезда брата, был небрит. Выросшая щетина его раздражала. Сам себя побрить он не мог. Я попросила Бориса разрешить Юре Трифонову, с которым он дружил, прийти для того, чтобы только побрить его. Боря согласился, и Юра стал приходить. Конечно, он оставался подольше. Под разными предлогами, часто придуманными мною, приходили и другие приятные Борису люди. Иногда, когда у Бориса был посетитель, к ним присоединялся доктор Берлин и участвовал в общей беседе. Доктор был широко образован, многим интересовался, любил и почитал поэта Слуцкого еще до того, как тот попал к нему в отделение. Ему был интересен Борис как пациент и как личность.

Сам Боря интереса не проявлял, как правило, сидел с безучастным видом, явно не желая участвовать в разговоре, но, когда это требовалось, очень точно вставлял забытые собеседниками факты, даты, фамилии известных людей. Это поражало. Ум и память Бориса были в порядке. Как писал позже в одном из писем к нам Давид Самойлов: «Болезнь Бориса не умственная, как бывает у сошедших с ума, а душевная. В первом случае можно принять за человека решение, а за душу решения принять никто не может…» Однако я интуитивно подводила Бориса к принятию, может быть, на первый взгляд мелких решений, но, как мне казалось, жизненно необходимых.

К этому времени доктор Берлин настаивал на ежедневных прогулках в больничном саду. Борис не хотел. Он сопротивлялся любым переменам в своей жизни. Дни стояли жаркие, в палате было душно, так как окна были закрыты, да еще — постоянно льющаяся вода рядом. Как-то я попросила Борю выйти со мной в сад, поскольку мне очень душно, а предстоит еще возвращаться домой. При этом присутствовал доктор. Он горячо поддержал эту идею. Боря нехотя согласился. И мы пошли в сад, где немного побродили и посидели. Потом я заметила, что Боря ждет наших прогулок. Мы делали пару кругов, потом сидели, молчали или говорили, потом опять ходили и возвращались в палату.

Темы разговоров были разные. Привожу записи некоторых из них.

— Ты думаешь, — сказал он как-то, — мы с Таней широко и открыто жили, что у нас бывало много людей? Мы жили замкнуто и, в общем, одиноко. Может быть, это объясняется тем, что мы подолгу жили в домах творчества и уставали там от людей.

— Но я же знаю, что в городе у вас часто бывали люди.

— Пожалуй, ты права. А люди к нам приходили почти одни и те же. Последние годы это были Трифонов, Корнилов, Огнев, Мартынов, еще несколько человек, с кем хотелось общаться. Таня мало кого хотела видеть. К Пете она хорошо относилась и к тебе тоже…

Особое место в наших разговорах занимал Давид Самойлов, его стихи, семья, денежные дела, пярнуская жизнь. Боря знал, что в октябре прошлого года мы проводили отпуск в Пярну. Самойловы сняли для нас комнату в соседнем с ними доме на улице Тооминга. Общение было ежедневным по многу часов. Послеобеденные прогулки, а затем долгие ужины с разговорами. Время, проведенное с Самойловым, для меня и сейчас незабвенно, а тогда я с удовольствием рассказывала Боре свои впечатления о пярнуской жизни. Боря слушал с вниманием и интересом. А я радовалась, что он проявляет живой интерес. Ведь Боря всегда был искренен.

Однажды вошла в палату, а Боря сидит напряженный и сразу говорит:

— Нет памяти. Все утро не мог вспомнить строки из Дезькиного «Я — маленький, горло в ангине…». Как я мог забыть, ведь это классика!

— Но ты же вспомнил.

— Все равно памяти нет.

Я молчала, твердо зная, что разбивать его представления о себе нельзя.

Дезик всегда интересовался новостями о Борисе. Когда мы виделись, просил рассказывать о нем со всеми подробностями. И я рассказывала. Как-то я рассказала о приведенном выше эпизоде. Он поразился. Было очевидно, как этот рассказ дорог ему. Уже когда Бориса не стало, Дезик в очередной приезд к нам в Ленинград снова попросил меня рассказать этот эпизод. И на этот раз был также взволнован, долго молчал, и я чувствовала, что ком стоит у него в горле. Они любили друг друга.

Много интересного было в наших разговорах, особенно во время прогулок, и я очень жалею и корю себя, что мало записывала в то время. Я надеялась на свою память. А получилось так, что некоторые темы я помню, но что и как именно говорил Борис — точно передать не могу. Помню, как поразили меня рассуждения Бориса и его оценки «городской» и «деревенской» прозы на примере романов Ю. Трифонова и В. Белова…

Как-то, когда снова зашел разговор о деньгах, я сказала:

— Но ведь у тебя идут две книги, значит, деньги будут.

— Нет. Это все потеряно. Я не способен работать. А рукописи надо дорабатывать.

— Боря, кстати, Витя Фогельсон звонит и очень просит, чтобы ты разрешил ему прийти. Он тебя любит и хочет навестить. Он захватит с собой рукопись, и вы немного поработаете, у него есть вопросы.

— Я никого не хочу видеть и не смогу быть ему полезным. Мне пришлось прибегнуть к последнему доводу:

— Боря, книга уже почти готова, она в плане, и от ее выхода зависит зарплата редактора и премии в издательстве и типографии.

Я желала, чтобы книга вышла, понимая, что это принесет Борису радость. Но еще больше мне хотелось дать ему повод убедиться в том, что он не потерян для литературы и способен работать. Я надеялась, что это может избавить Бориса сразу от двух навязчивых «пунктов»: потери работоспособности и безденежья. Мои усилия не пропали даром, Борис согласился.

Витя приходил к Боре несколько раз, и в следующем году книга вышла. Это были «Неоконченные споры».

Борис, обычно даривший книги Пете или нам вместе, «Неоконченные споры» надписал мне отдельно. Так в нашей семье остались две одинаковые подаренные им книги. На одной написано: «Пете — первому другу», на другой «Ире Горелик — с предками и потомством. С любовью. Борис Слуцкий. 9.11.1978».

В августе Борис сильно улучшился, и доктор Берлин стал говорить о возможной выписке, как только будут сняты соматические недуги.

В выписку, тем более скорую, Борис не верил: в его словах чувствовалась обреченность на долгое пребывание в больнице. Каждый раз, когда он говорил, хотя и вяло, что больница надоела и хочется домой, за этими словами чувствовалось нежелание выписываться, страх.

Мы звонили из Ленинграда доктору Берлину, и однажды он сказал, что Борис Абрамович категорически отказывается выписываться, а сам он не хочет настаивать, так как боится резкого ухудшения депрессии.

Это было горькое известие. Конечно, решение доктора было правильным. Но так хотелось хотя бы попробовать вернуть его к обычной жизни, помочь ему пересилить страх перед ней.

А дальше были годы глухой депрессии. Каждый раз, бывая в Москве, я ездила к Борису, где он был в это время — домой или в больницы. Иногда он бывал рад мне, а иногда — нет. Были мы и в Туле, когда он уже жил в семье брата. У меня уже не было того отчаяния и бурного внутреннего протеста, как в первое время. Привыкнуть к новому Борису было невозможно, но смириться с болью за него пришлось.