Такого, на мой взгляд, с людьми типа Слуцкого случиться не могло. Болезнь была подготовлена всей суммой обстоятельств, через которые ему пришлось пройти. Говорят, что ничто так не укорачивает нашу жизнь как сама жизнь. Борис жил активно, взваливая на себя порой непосильные ноши. На склоне лет женился и расслабился. Первый же удар судьбы — смерть Тани — оказался для него непосильным. Превысил запас прочности.
Как поэт и как структурная личность Слуцкий умер именно тогда, в семьдесят седьмом году, вскоре же после истинной смерти своей подруги. Весь период после этого, вплоть до реального конца, жизнью в полном смысле назвать нельзя. Это было существование, не больше. Болезнь отняла у него самое основное — волю. А без воли Борис Слуцкий уже не Борис Слуцкий. Возможно, он интуитивно, одним краем сознания это понимал и, может быть, поэтому маниакально страшился всякого общения. Даже с самыми близкими друзьями.
Ушел из жизни Борис тихо, бесшумно и скромно, был похоронен на Пятницком кладбище в Москве. Это была его вторая смерть. Но и она не самая страшная. Все мы смертны и рано или поздно разделим эту участь. Для поэта и вообще для художника страшно забвение. Особенно тогда, когда при жизни не все было опубликовано. Думаю, что с Борисом Слуцким этого не произойдет. Бессмертие он себе заработал.
О творчестве Слуцкого будет написано еще немало. Оно достойно самого серьезного анализа и внимания. Поэтов, даже хороших — много, таких, как Слуцкий — не было и не будет.
Передо мною небольшой сборник «Работа», изданный в 1964 году. На внутренней стороне обложки дарственная надпись. Это экземпляр, подаренный Лемпорту. «Владимиру Лемпортасу — который первый в мире понял, что лепить меня перспективнее, чем Мао. Борис Слуцкий — 8.1.1967».
Эта шуточная надпись сделана по поводу того же упомянутого выше портрета из гранита, который вырубил Володя.
Борис воспринимал наши произведения только тогда, когда ему удавалось облечь готовую скульптуру в удачную словесную формулу. До этого она для него не существовала.
В свою очередь, и стихи его воспринимаются не емкостью фабульного содержания, не афористичностью крылатых строчек, а всей сущностью крепко сколоченных в единый образ стихов. Его стих — это своеобразное искусное перекатывание валунов. У него нет мелких стихотворений, все они наполнены монументальной тяжестью, все значительны.
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На мавзолее.
Он был умнее и злее
Того — иного, другого
По имени Иегова…
Когда их читал сам поэт, становилось страшно от молотоподобных ударов словами по сознанию слушателей.
О своем труде (именно труде) стихосложения Слуцкий рассказывает сам в своих многих стихотворениях. Вот одно из них в том же сборнике:
Изобретаю стихотворение:
Уже открыл одну строку.
Но нету у народа времени,
Чтобы прислушиваться к пустяку.
Меня всегда поражает способность Бориса втискивать в стихотворную строчку почти не умещающиеся слова. Втискивать, вбивать. Всегда внатяжку, всегда с насилием и всегда навечно. Слушая или читая и вникая иногда в смысловую часть произведения, я всем своим существом ощущаю это упорное намерение вбить в сознание слова, разбухшие до огромного символа. Он, как циркач пудовыми гирями, удивительно искусно жонглирует такими же пудовыми словами.
Я не литературный критик, и мне нелегко подобрать нужные слова, образы, чтобы обозначить ту связь, которая существовала между нами как художниками. Но думаю, что она формировалась где-то на этом уровне — уровне пластического мышления, восприятия действительности как невероятно значительной субстанции. Разница только в том, что Слуцкий это восприятие фиксировал емкими словами, а мы — скульпторы — в глине, в дереве, в камне.
Июль 1986.
Александр Штейнберг. Вспоминая Бориса Слуцкого
Я познакомился с Борисом Абрамовичем Слуцким в конце 1956 года, но стихи его узнал раньше от моих друзей — членов литературных объединений Горного и Политехнического институтов в Ленинграде. Объединениями руководил поэт и прекрасный педагог Глеб Сергеевич Семенов, воспитавший большую плеяду талантливых поэтов — Александра Кушнера, Глеба Горбовского, Леонида Агеева, Нонну Слепакову, Нину Королеву, Олега Тарутина, Нину Королеву, Александра Городницкого, Владимира Британишского, Виктора Берлина, Елену Иоффе.
После первой встречи с Борисом Абрамовичем он дал мне свой телефон и пригласил меня бывать у него в Москве. Каждый раз, бывая в столице, я приносил Борису Абрамовичу стихи своих друзей, а он передавал для них довольно толстые пачки напечатанных на машинке своих стихов. Борис Абрамович очень интересовался различными группировками поэтического молодого Ленинграда. Кроме упомянутых, в Ленинграде были группы университетских поэтов, в том числе так называемые «формалисты» — Михаил Еремин, Леонид Виноградов, Лев Лившиц (Лев Лосев), Владимир Уфлянд. Были поэты Технологического института — Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман. Были поэты и прозаики «Трудовых резервов», которыми руководил Давид Яковлевич Дар. Я давно дружил с Евгением Рейном и, как другие «горняки», был в добрых отношениях с его молодым другом Иосифом Бродским. Стихи Иосифа и его жизнь были очень интересны Борису Абрамовичу. Он спрашивал меня о Бродском с улыбкой: «Ну, как там Бродский — карбонарий рыжий?» Однажды я передал эти слова Слуцкого Иосифу — тот весело парировал: «Молчал бы уж лучше Борух!» Иосиф очень тепло всегда говорил о Слуцком, знал и ценил многие его стихи.
Борис Абрамович не просто интересовался стихами молодых ленинградцев, при мне он звонил в редакции журналов Б. Сарнову, Я. Смелякову, и я сразу отвозил стихи моих друзей тем, с кем Слуцкий договаривался. Он помогал изданию первых книг Глеба Горбовского и Леонида Агеева, заботился о том, кому их рукописи попадут на внутренние рецензии.
Как-то Борис Абрамович стал меня дотошно допрашивать о нелитературных общениях молодых поэтов «горняков» — дружбах, ссорах, вообще о конфликтах в нашем кругу. Чувствуя его интерес, старался что-то вспомнить. Но ничего так и не нашел. «Да, дружба у нас крепкая. Хотя при обсуждениях критикуют друг друга беспощадно. А конфликтов по мелочам нет».
«Это очень хорошо, — сказал Борис Абрамович. — Это важно в будущем, когда пути ваших ребят разойдутся (а они обязательно разойдутся, так как это люди очень талантливые), — так вот, благодаря той атмосфере, которая есть в вашем кругу сейчас, в будущем они сохранят доброе отношение друг к другу, помня о своей общей поэтической юности».
Однажды, придя к нему, я рассказал, что около его дома идет большая драка. «И вы не остановились и не досмотрели до конца? Зря! Я стараюсь такого рода вещи смотреть до конца. Это пишущему очень полезно».
Как-то в запальчивости я доказывал Слуцкому, что человеку, разбирающемуся в поэзии, не могут нравиться стихи Станислава Куняева. Слуцкий в то время поддерживал молодого поэта и был редактором его книжки. Борис Абрамович доброжелательно, но твердо осадил меня. Я запомнил его слова: «Саша, вы не правы. О стихах нельзя говорить так горячо. Нельзя требовать, чтобы одни и те же стихи были любимы всеми. Поэзия вообще как любовь: одним нравятся блондинки, другим — брюнетки».
Однажды в доме Леонида Агеева шел спор о фильме Алова и Наумова. Я хвалил фильм. Борис Абрамович твердо сказал, что фильм — большая ложь: «В фильме советский солдат, у которого немцы убили всю семью, рискуя жизнью, везет беременную немку рожать в госпиталь. Даже если допустить, что такой факт был, фильм о гуманизме советских солдат, сделанный на этом материале, получился лживым. Но он не мог получиться другим, гуманизм наших солдат заключался не в этом. Нельзя забывать двух вещей.
О зверствах немцев широко известно. Об этом в деталях знали все красноармейцы. Но не менее важно знать, что по мере продвижения Красной Армии геббельсовская пропаганда начала внедрять в сознание населения идею мести — русские будут кроваво мстить всем немцам. При первых же контактах с нашими солдатами гражданские немцы производили впечатление загипнотизированных. Любая немка при встрече с красноармейцем поднимала руки и молила „Рус, не убивай“. Человечески добрым и во всяком случае жалостливым было отношение наших солдат к детям и старикам. Их кормили и не обижали. Что же касается женщин, то их не убивали, а насиловали. Насилование было массовым. Правда, спустя какое-то время были выпущены строгие приказы, угрожавшие наказаниями за насилие над женщинами, за грабежи и т. п. Факты наказаний доводились до сведения солдат. Но тем не менее все было так, как я сказал».
Слуцкий вспомнил о своем участии в заседании нашей оккупационной комиссии в освобожденной Вене. Руководство комиссии рассматривало проекты первых постановлений Временного Австрийского правительства, состоявшего в основном из антифашистов, только что освобожденных нашими солдатами из концлагерей. Отношения между нашим командованием и этими людьми были, естественно, товарищескими. И многочисленные сложные вопросы разрешались быстро. Неожиданно возникла сложная ситуация. Зачитали предложенный австрийской стороной проект постановления, разрешающего аборты женщинам, забеременевшим от советских солдат. Одобрение этого постановления нашей стороной означало бы формальное признание того, о чем все знали. Австрийские товарищи понимали, что ставят членов комиссии в сложное положение и были смущены, но ничего не могли поделать: по понятным причинам постановление должно было быть принято немедленно. Коллизия осложнялась еще и тем, что в Австрии продолжало действовать гитлеровское законодательство, запрещавшее аборты. В СССР, как известно, аборты тоже были вне закона. Австрийцы и мы старались не смотреть друг другу в глаза. Наконец, руководитель советской комиссии сказал переводчику: «Пусть по этому вопросу австрийская сторона принимает решение самостоятельно». Все облегченно вздохнули, и работа опять пошла гладко.