Бородино — страница 12 из 16

го, чтобы возделывать землю, из которой он взят. И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни…“»[14]

За окном справа качались ветви деревьев.


Не хватает здесь еще и вязов, под сенью которых веками покоились гробницы. В зимнюю пору пушистый иней превращал их кроны в ветвистые рога, принадлежащие существу, которое стоит на страже в ожидании воскресения спящих вечным сном, дабы препроводить их в те края, где нет теней, нет зимы, сказала Иоганна, — так я подумал, когда мы (если верить Бауру) проходили через то место, где прежде эти вязы стояли.

«Моя мама зачесывала волосы наверх; выращивала мяту; срывала ее цветы в ту пору, когда над пшеничными полями дрожал горячий воздух. Особенно высоко она ценила полынь. И порой я вместе с нею, как я уже говорил, приходил к тете Ханне, квартира которой пахла липовым цветом. Но мы и в Верденбург ходили вместе, несколько раз даже в день храмового праздника, который отмечался всегда в первое воскресенье августа, как раз когда поспевали сливы — на дереве перед домом свекрови Гизелы, осанистой женщины строгих правил, мужа которой я никогда в жизни не видел. Впрочем, этот дом стоит до сих пор. Да и вокзал в Верденбурге все тот же. Изменился только зал ожидания, где встроили туалет, который занял половину всей площади зала. В Верденбурге, Биндшедлер, на главной улице был придорожный камень, он находился возле дома, который построили Фердинанд и Гизела. При виде этого камня возникало ощущение, что он раскрывает перед тобой ход времени, как только ты на него усядешься, сразу мелькают дни, ночи, месяцы, годы, лета и зимы», — говорил Баур, разглядывая камень, на котором бронзовыми буквами было написано: Каролина Баур-Кастен.

Побродили по кладбищу, прошли мимо могилы, где захоронена урна того самого Бергера, который всю свою жизнь положил на то, чтобы добиться получения наследства, оставленного ему в Англии; наткнулись на камень с изображением парусника, напоминающий прохожему о Марии Валевской, об острове Святой Елены, о Наполеоне; обнаружили дуб со сломанной верхушкой, открывавший вид на опушку леса с зарослями молодых дубков, трепещущих от ветра, и все это сопровождалось музыкой Бенджамина Бриттена, из вещи, название которой уже стерлось из нашей памяти.

«Тут лежит Юлия, — сказал Баур, — помнишь, та самая, которая забыла, что тополь — это тополь. Через несколько недель после этого она села на стул спиной к окну, а на лице у нее выросла почка, становясь все больше и больше, а росу с этой почки она однажды намазала на ручки двери и дверные косяки, потом собрала грязное белье, бокалы, столовые приборы, увязала все это в узел, вышла на улицу и поехала в Верденбург. Ее вернули обратно. Потом настала осень. Почка раскрылась, и расцвела роза[15]. Юлия попала в больницу. Пошел снег. Раковая роза пахла невыносимо. Юлия все время срывала повязку. Катарина навещала Юлию почти каждый день. А Юлия не помнила ни одного имени. А Юлия радовалась, когда ее навещали. Поначалу ее встречали в коридоре, где она ходила туда-сюда, одна или с мужчиной, который тоже забыл все имена. Они нравились друг другу, ходили друг к другу в гости в палату, стараясь никому не попадаться на глаза. Рассказывают, что однажды Юлия стоя заснула возле батареи и не удержала равновесие», — говорил Баур. Вязы стояли неподвижно, охватывая ветвями солидный кусок неба. Над Амрайном кружил сарыч. Бородинское сражение и последующая осада Москвы с бегством французов безо всяких новых сражений есть (по Толстому) одно из самых поучительных событий мировой истории. Сарыч камнем упал вниз. После победы французов при Бородине не только не состоялось ни одного решающего сражения, но и вообще ни одной значительной стычки, и тем не менее французская армия перестала существовать. Сарыч угодил в собственную ловушку. Кампания 1812 года от битвы при Бородине до изгнания французов доказала, что одна выигранная битва еще не означает завоевания страны и что сила, определяющая судьбу народов, заключена не в завоевателях.

«Биндшедлер, Юлия сломала тогда шейку бедра. Юлия со сломанной ногой шла навстречу смерти. Человеку, стоящему у ее кровати, она могла сказать: „А у тебя красивое лицо!“

Корешки раковой розы подавили болевые центры в мозгу Юлии, говорили врачи. Юлия стала выглядеть заметно моложе, а раковая роза посреди лица у нее все разрасталась и разрасталась. Потом настало Рождество. Юлия часами разглаживала рукой одеяло, с такой улыбкой, какая иногда появлялась у Филиппа, после того как он лишился голоса.

Иоганна и Гизела тоже навещали ее. Иоганна в таких случаях на несколько дней оставалась в Верденбурге. Свояк Густав каждый день с часу до трех сидел у постели Юлии, стараясь быть поближе к балконной двери. Гизелу запах раковой розы мучил тоже. Иоганна однажды принесла большую семейную фотографию. А позже, говорят, она показала Юлии увеличенное фото, на котором Юлия запечатлена как санитарка в сумасшедшем доме, она стоит, опираясь правой рукой на спинку белого стула.

Через несколько дней Катарина рассказала, что, когда она собралась уходить, Юлия долго трясла ее руку, улыбаясь. На следующее утро Юлия умерла.

Купили гвоздики (дело было в январе), красные гвоздики. Отправились в больницу. Медсестра отвела нас в морг. Там она отодвинула деревянную крышку. Юлия была видна по пояс. Раковая роза была прикрыта. Мы положили туда гвоздики. Теперь это был поясной портрет с красными гвоздиками», — сказал Баур.

Сарыч больше не кружил. С улицы Кирхгассе доносился звук трещотки, который сразу вызывал в памяти образ внука вдовы столяра, детскую маскарадную процессию, супружескую пару с коляской на высоких колесах.

«Вот по этой посыпанной гравием дороге и катил катафалк, раньше, когда траурная процессия обязательно проезжала по всему городу, — сказал Баур, поправляя шапку, а звук трещотки тем временем становился все глуше. — Кстати, о катафалке: Марсель Пруст в своем романе „В поисках утраченного времени“ описывает, как он возвращался домой со своей больной бабушкой. Солнце начинало опускаться; оно освещало бесконечную стену, вдоль которой ехала коляска, пока они не добрались до улицы, где жили. Тень лошадей и коляски, которую заходящее солнце рисовало на стене, на кирпичном фоне выглядела, словно катафалк на помпейской терракоте.

Биндшедлер, я считаю Пруста самым интеллектуальным писателем. Марсель Пруст (по крайней мере с моей точки зрения) писал самую ненапряженную прозу. Ненапряженность — это противоположность халтуре. Ненапряженность, наверное, стоило бы соотносить с качеством жизни.

Марсель Пруст сделал невыразимое выраженным. Для меня это мерило автора. Сделать невыразимое постижимым — общество не в состоянии этого сделать. Экономика тоже не в состоянии. И общество, и экономика оперируют тем, что в их распоряжении. Из жести, например, делаются автомобили. Половая любовь реализуется в детях.

В своих метаниях мы склоняемся к миру жести. Другой мир был бы полнее: с прозрачными горизонтами, окружающими сад, по центральной оси которого находится древо жизни.

Есть подозрение, что Астерикс и шоумен Руди Каррелл не способны продвинуть нас вперед, не способны это сделать ни жевательная резинка, ни Карл Маркс. Но и никто из нас на это не способен, хотя люди все вновь и вновь стремятся к простоте (к святой простоте, по возможности), которая, похоже, доступна только детям, старикам, монголоидам и позволяет им иногда видеть мир вдоль упомянутой оси», — сказал Баур с такой гримасой, как будто ему явился херувим с обнаженным разящим мечом.

«Зато в прошлом году мы подробно познакомились с Эльзасом. Искали дом Альберта Швейцера в Гюнсбахе, потому что жена нашего хозяина была его крестницей. Осмотрели Изенгеймский алтарь, съездили в Страсбург. По вечерам углублялись в дискуссии, в часы, когда над пограничной землей раскидывалось звездное небо. Обсуждали гуманитарную помощь, приходя к противоположным выводам, что, скорее всего, объяснялось тем, что миссионеры опирались на конкретный опыт, а мы — на сборную солянку готовых взглядов. Установили, что и церковь уже изменила свою точку зрения на Гитлера; и что интеллектуалы остались разве что только на Востоке, среди диссидентов.

В воскресенье отправились в Гертвайлер на проповедь. Там есть церковь времен фин-де-сьекль. Сначала прошли через деревню, на кладбище. Там они и упокоились, старые бойцы Первой и — в чуть более молодом возрасте — Второй Великой войны. Центральная ось кладбища отмечена была обелиском из искусственного камня. На большей части могил были помпезные надгробия, окруженные кустами роз, которые, конечно, цвели и источали аромат. Я посмотрел поверх могил на Вогезы, на склонах которых наверняка и погибли некоторые из этих бойцов.

Напротив кладбища находился вокзал, типичный образчик из „Обретенного времени“ Марселя Пруста: примерно четыре метра шириной, двенадцать длиной и двенадцать — в высоту, такой крайне скромный вокзальчик, и рельсовый путь перед фасадом, как бывает только в больших странах. На местность ложился свет вершины лета.

Вошли в церковь. Деревянный алтарь украшало зеленое покрывало с золотой бахромой. Точно так же была украшена балюстрада кафедры. В алтаре, слева от распятия, стоял букет полевых цветов. Блеклый розовый цвет стен проступал из-под патины пограничных времен.

Священник читал притчу о блудном сыне, а потом стал говорить на эту тему. Он был очень молод. Я то и дело посматривал на букет полевых цветов, исполненный простодушия нижнеэльзасских полей, красок, одновременно интенсивных и сдержанных, да еще в помещении, где, несмотря на роспись на окнах, угадывался пограничный свет вершины лета: символ прозы Пруста!»


Ворона села на верхушку вяза, выдавила из глотки каркающий звук, потом еще и еще.

Ветер обдувал лицо, карнавальный ветер. Можно было сказать, что он всегда уносит прочь