оказалось, что они полностью изъедены грибком, а ведь это и была причина, почему сливу непременно надо было убрать. Если бы он его просто спилил, сказал Баур, оставалась бы, кроме того, опасность, что крестьянин во время сенокоса наткнется на пень.
Ему было жаль этого дерева, ведь более полувека назад он срывал с него спелые сливы; иногда целыми днями, как говорится, торчал под ним, прислушиваясь к местности, правда, ничего особенного не слышал, потому что в ту пору здесь находились только дома акушерки, почтальона и мужчины с пегой окладистой бородой. Соседней фабрики тогда еще не было. Здесь, в основном, заготавливали сено для коров, потому что на клочке земли под названием «треуголка» росла всего одна яблоня — золотой ранет, а клочок этот Бенно взял в аренду у одного землевладельца. На соседнем поле, отделенном от «треуголки» ручейком, когда-то стоял лен. Когда лен однажды зацвел, синими такими цветами, Баур нарвал себе букет. Хозяин этого поля нажаловался тогда его матери, что, впрочем, не избавило Баура от пристрастия к голубому цветку.
Однажды во время игры одна девчонка улеглась в боковую борозду на этом поле. Тогда он принес в ладонях воды из того самого ручейка, что отделял льняное поле от «треуголки». Эту воду он вылил девочке на венерин бугорок; а брат этой девочки, помнится, все играл своим париком, стоя на перроне в Амрайне, когда служил в армии, десятилетиями позже, разумеется, проговорил Баур, повернув лицо к угасающему небу, и так замер на некоторое время — вид его чем-то напоминал старую фотографию.
Он был дитя природы, не иначе, сказал про себя Баур, вновь поворачиваясь ко мне, поэтому вновь почувствовал себя в своей тарелке только тогда, когда в поте лица своего стал возделывать фруктовый сад. На это же указывает и его увлечение Торо, Генри Дэвидом Торо, который построил себе в лесу хижину, на берегу озера, чтобы годами наблюдать за рыбами, травой, кленом, белкой, землеройкой, лисой, совой, снегом, ветром, молнией, льдом. Причем свои наблюдения он описал и сделал это до того удачно, что книга являет собой захватывающее чтение даже в переводе. Баур все время испытывает тягу к такому образу жизни, но редко может себе позволить помечтать об этом. Ведь так всегда: именно тем, что тебе близко, ты, по странному стечению обстоятельств, с легкостью пренебрегаешь. Именно так происходит у него с «Войной и миром» Толстого: всю жизнь — и всегда это происходило осенью — он испытывал отчетливую потребность в этой книге, но только минувшей зимой ему довелось эту потребность удовлетворить.
Тем временем мы зашли в садовый домик. Стояли оба, опустив руки по швам, взгляды устремлены на Юрские горы. Было уже совсем холодно. Что нас действительно объединяет, произнес Баур, так это, видимо, любовь к Востоку, я имею в виду славянские народы. Приходится признать, сказал он, что Россия для него воплощает страстную тоску по родине, возможно потому, что она такая большая — и такая истерзанная. Он считает, что на земле мало народов, которые столь самодостаточны. А те деформации, которые они испытывают сегодня, те непостижимые, бессмысленные деформации — они чем-то напоминают инфекционные заболевания, их просто нужно пережить, они — вроде насморка.
Мы оба посмотрели на Юрские горы, над которыми ширился покров тени. Я убедился, что весь южный склон порос буками, и представил себе, как четко выделяются буковые стволы на белом фоне, когда там выпадает снег. Вспомнил, что (по рассказам Баура) горы начинают как бы кипеть еще за несколько дней до наступления плохой погоды. Попробовал представить себе эту картину и тогда действительно услышал далекое пение лесов, и это пение перенесло меня назад, в тот вечер накануне битвы при Бородино, когда главнокомандующему сообщили, что пехотинцы надели белые рубахи, они готовили себя к завтрашнему дню, к смерти. На что Кутузов сказал: «Чудесный, бесподобный народ! — А потом, качая головой, с закрытыми глазами повторил еще раз: — Бесподобный народ!» Из Амрайна доносились звуки трещоток и рожков. Где-то совсем далеко гремел барабан.
Еще раз вышли наружу, в сад. Баур остановился, указал на островок свежей земли и сказал: «Здесь стоял клен, причем с тремя стволами. Но ты видишь, Биндшедлер, между этим каштаном и той группой ореховых деревьев уже ничего больше не помещается, тесно. Поэтому мы с Катариной и решились убрать этот клен. А здесь, где сейчас ты видишь несколько кустиков белоцветника, тоже стоял клен, правда, другой — красный, у него такие же цветы, как у шарообразных кленов на улице Индустриштрассе. Он плохо сочетался с соседними деревьями, да еще вдобавок так резво пустился в рост, что забот с ним было хоть отбавляй. К тому же осенью, когда он сбросил листья, образовалась целая гора палой листвы. А в нашем возрасте, Биндшедлер, развивается отвращение к палым листьям. Березы мы тоже спилили. Они стояли слишком близко к дому, водостоки то и дело засорялись березовыми сережками, а по осени — забивались листьями. Помимо прочего, березы относятся к разряду деревьев, которые не терпят обрезки, они, можно сказать, истерично реагируют на вмешательство в свой рост и всегда в ответ на обрезку начинают буйно и необузданно расти.
А видишь, Биндшедлер, вон ту низинку возле сливы, здесь раньше находился пруд с утками и гусями. Вокруг него стояли индюки, издавая клокочущие звуки, покачивая гребнями. Сад был обнесен проволочной сеткой, и зимой, покрытая инеем, в лучах солнца она казалась гибким драгоценным ожерельем. Мы видели его в окно гостиной, во всяком случае ту часть, которая выходила на улицу и где стояла старая вишня. Возле нее наш последний вороной конь еще раз оглянулся на дом, когда коновал уводил его», — сказал Баур, почесал себя за правым ухом (четырьмя пальцами правой руки, на тыльной стороне которой виднелись родинки), с плотоядным выражением прикрыл правый глаз и голову слегка склонил вправо, а левую руку чуть приподнял и в этой позе напомнил ангела, стоящего справа от ступеней крыльца, у входа на виллу торговца сыром, поднимая над головой лавровый венок, который (венок) вызывает в памяти тамбурин, когда цыганки вскидывают его над головой во время карнавала (по рассказам Баура) на площади перед красной гостиницей.
«На том месте, где сейчас стоит садовый домик, находился мой маленький садик, Биндшедлер, а в нем малина, клубника, астры, морковка. Особенно меня интересовала клубника. Она казалась мне чем-то чужеродным, чем-то из доисторических времен. Там я проводил эксперименты, ботанические эксперименты, обреченные на неудачу. В мой садик однажды забрела курица. Я пытался курицу прогнать. Курица вспорхнула, натолкнулась на проволочную сетку, упала, да так и осталась лежать, видимо, стала жертвой сердечного приступа. Так что мои контакты с курами отягчены муками совести», — подытожил Баур.
Теневая завеса над южными склонами Юры сгустилась, небо на западе поблекло, бывшее имение Анны стало темнее.
Я сказал Бауру, что мне только что пришло на ум слово Араканга, он знает, это зоопарк на Унтерфюрунгсштрассе, семнадцать, в Ольтене. Мне пришло в голову: бывают же такие роскошные слова: вот эта Араканга, к примеру, или — Бородино.
Было, как я уже сказал, очень прохладно. Пошли в дом, чтобы на втором этаже поужинать: рис с шампиньонами, зеленый салат. Гостиная была обшита деревом. К западной стенке лепилась скромная книжная полка. В проеме между окнами висела «Девочка на красном фоне» Анкера[4] (разумеется, репродукция). Офорты с изображением трав и пейзажей украшали остальные стены.
На десерт подали кофе и печенье. Баур сказал, что раньше он был заядлым курильщиком. С двадцати четырех лет он больше не курит — по случайному совпадению ровно столько же лет, сколько он дымил как паровоз. Он считает, что курение сжигает духовную энергию. Кстати, именно в этой комнате лежала Лина, жена Филиппа, когда у нее был туберкулезный менингит, и она выздоровела.
Над полями и угодьями между тем наступила ночь. Уже замерцали отдельные звезды. Серп луны висел прямо над Амрайном, где все слышнее громыхал карнавал: шутихи, гудки, сигналы трубы, беспорядочный барабанный бой.
Я подумал о Филиппе — и о вопросах, которые хотел бы задать.
Поблагодарил Катарину, собрался было спуститься вниз, но взгляд упал на один из офортов с изображением горы, цветной офорт, Баур, видимо, тоже обратил на него внимание, потому что тут же ни с того ни с сего подошел ко мне и сказал: «Завтра вечером именно здесь — причем топографически изображение не очень точное — будут праздновать День солнцестояния. На гребне этой горы зажгут огни, точно не менее пятидесяти, а у подножия будут запускать ракеты, чтобы в ночном небе распустились хризантемы, японские вишни (все в цвету, конечно), целые сады. А вот оттуда, — и он указал на место правее офорта, — другой такой же клуб будет стараться запустить в небо свои огненные сады, тоже с помощью фейерверка, внизу границу обозначат горящими кострами. Раньше этот праздник солнца праздновали каждый год, и всегда в карнавальное воскресенье по старому календарю, в восемь вечера, открывался он выстрелами из ракетниц. Это очень известная церемония. И тебе, Биндшедлер, думаю, понятно, что с годами, по прошествии десятилетий, она слилась воедино с религией, с карнавалом, с танцами инквильского гимнастического общества, которые исполнялись каждый раз на площади перед красной гостиницей — все эти индейские, негритянские и цыганские танцы. И если в течение года вам доведется увидеть замок Бехбург, то нередко вместе с ним вы видите хризантемы и огненные сады, и именно в тех местах исполняются упомянутые танцы».
Баур надел очки, показал пальцем на какую-то точку на офорте со словами: «Видишь, вот Амрайнская церковь. Это южный склон Юрского массива. Правда, замок Бехбург уже не так выглядит. Вот эта башня еще стоит, и та — тоже, но строения между ними уже разрушились, только фасады остались, а за ними ничего нет. На их месте сейчас висячий сад, и позади него старые каштаны, они хорошо видны.