Бородинское пробуждение — страница 27 из 35

– Слова! Но не с одной стороны!

– Все это фантазия.

– А медальон?

– Какой медальон?

– Эмалевый медальон! Разве не вы рисовали?

– Вы про какой медальон?

– У вашей знакомой! У нее медальон, я видел его. Прелестная девушка, она не играла в прятки! Я помог ей бежать! Ее вы искали, ее! Вы сами сказали, что рисовали ее портрет и подпись на медальоне ваша. Что же, не вы рисовали?

– Но что это доказывает?

– Доказывает! Медальону сто лет!

– Сто лет?

– Сто лет, знаете сами. Он писан еще до Екатерины!

– До Екатерины?

– Это и простым глазом видно, хотя эмаль хорошо сохранилась. Но я не разглядываю чужих медальонов, она сама мне сказала! Это единственное, что ей досталось в наследство. На медальоне мать ее бабушки!

Я похолодел.

– Прабабка! – кричал Лепихин. – Только с ней как две капли воды!

– Ах так… – Я не знал, что сказать.

– Да что вы таитесь? – умоляюще заговорил Лепихин. – Не верите мне? Если не с вами, то с кем мне надежду делить? Кому ни скажи, за безумного принимают. Как тяжело, как трудно!

– Да в чем ваша надежда?

– Я сам не знаю! – сказал он с отчаянием. – Не знаю, не знаю! Но мне бы только начать! Заглянуть туда, приоткрыть завесу!

– Но разве это возможно? Ваши приборы, ваши шары. Время не схватишь простыми щипцами. Да и зачем?

– Да, невозможно… – Лепихин вдруг сел на землю. – Может, и нет… Вы правы. Вы не хотите понять. Вы не желаете. Это ваше право, я понимаю… Ну что ж, я сам. Как всегда…

– Прощайте, – сказал я. – Дай вам бог уцелеть от случайной пули, а после боя, быть может, и поговорим…

Я ускакал.

На флешах отбита четвертая атака. Французы ходили шестью дивизиями, ворвались в укрепления, но гренадеры снова отбросили их до леса.

Что я увидел на флешах? Я увидел, что гренадерской дивизии Воронцова нет. Вернее, она тут, она вся раскинулась перед глазами. Смерть припечатала ее к земле, не сумев рассеять по полю. Из четырех с лишним тысяч на вечерней перекличке не соберут и трех сотен.

А французы готовят новую атаку, пятую. Солдат с рукой, обмотанной грязной окровавленной тряпкой, разговаривает с другим. У того обвязана шея, глаза смотрят страдальчески.

– Сорока, давай в рихмы играть.

– Як це то рихми? – Сорока жмется плечами, ему больно.

– Эх ты, неученый. Рихмы – то чтоб складно было.

– А що ж, давай.

– Например, как твоего отца звали?

– Кузьма.

– Я твоего Кузьму за бороду возьму!

– Так вин без бороды був.

– А, тогда ладно. Ну а деда?

– Опанас.

– Опанас? Хм… А коли Опанас, то кривой на глаз!

– Ни, – возражает Сорока. – Обоими бачил.

Проезжает офицер.

– Ну что, братцы, держитесь?

– Скриготим зубами, а держимся! – отвечает солдат.

Подходит третья пехотная дивизия, Тучков-старший все-таки дал подкрепление. Одной бригадой здесь командует мой теперешний начальник младший Тучков. Я вижу, как он спокойно идет вдоль строящихся батальонов.

Они еще не были в деле. Французские ядра скачут по линии, лопаются гранаты. Быть может, сделать сейчас набросок атаки? Но для этого надо спешиться и выбрать место.

Я прячу Белку за исковерканным лафетом и вынимаю из сумки бумагу. Она пришпилена у меня на картон, грифель заточен.

Солнце уже высоко, сейчас часов десять. Но светить в полную силу ему не удается. Пороховые дымы пять часов рвутся из пушек, ружей и пистолетов. Горит все, что может гореть: деревья, зарядные ящики, уцелевшие избы. Плотная желтоватая дымка растет и растет в вышину над полем, кажется, сам воздух тлеет. Десять пушечных и сто ружейных выстрелов приходится на каждую секунду жарких часов Бородинского боя, это подсчитали потом. А сейчас кажется, что все железные трубы, большие и малые, ревут беспрерывно, прыгая, раскаляясь, выбрасывая за дымом дым.

Тррах! Со страшным звуком разрывается пушка на нашей батарее, она не выдержала беспрерывной стрельбы. Падают изувеченные канониры.

Пылают последние деревья и кусты, вся позиция заставлена большими и малыми факелами. Мимо меня проезжает Багратион с адъютантами. Он останавливается и пристально смотрит в сторону французов. Они тем временем заводят свое пиликанье и начинают маршировать на флеши. Ядра их косят, но французы идут.

– Браво! – Багратион хлопает в ладоши. – Жалко трогать молодцов. Как идут!

– С каждым разом все ближе строятся, – говорит офицер. – Скоро нос к носу будем отдыхать.

– Скажите Шатилову, чтоб встал наискосок, – приказывает Багратион. – Пусть с фланга ударит.

– Не успеет построиться, ваше сиятельство!

– Исполняйте! – резко говорит Багратион. – Браво, ей-богу, браво!

Вся сила французской атаки в первом натиске. Тут, кажется, не удержать.

Уже три раза с наскоку они брали флеши. Но у вдохновенного французского боя не всегда хватает дыхания. Сначала русские отступают, а потом тяжелым ударом возвращают занятые позиции.

В пятой атаке все повторилось. Французы ворвались на флеши и оседлали пушки. Гренадеры второй дивизии кинулись в контратаку, началась бойня. Я не успел сделать ни одного штриха, прорвавшиеся французы набегали с опущенными штыками. Мне пришлось спасаться, Белка так и осталась привязанной у лафета.

Я увидел Тучкова. Стройный, туго затянутый в мундир, он что-то кричал солдатам. Те как завороженные смотрели на промежуток поля перед собой, ядра ложились на нем особенно густо.

– Ах, так! – крикнул Тучков. – Стоите? Тогда я один!

Он выхватил у солдата знамя и прямым шагом пошел навстречу ядрам. Десять шагов, двадцать, и вдруг опустился на колено. Гранаты рвались вокруг, плясали ядра.

Что-то толкнуло меня. Может, вид одинокого, засыпанного ядрами генерала, может, склоненное знамя, которое он все еще держал на колене, но я кинулся вперед, ничего не помня. Я добежал до Тучкова. Он, с головой, упавшей на грудь, уже мертвый, все еще стоял на колене и необъяснимым послесмертным усилием держал древко с зеленым полотнищем.

Я наклонился, но тут же меня ударило в затылок, и все потемнело.

4

Темнота, темнота… Спокойная, плавающая. Со мной рядом сидит Наташа. Она всхлипывает:

– Ты совсем как мертвый, совсем…

Я шепчу:

– Я не мертвый. Меня ударило. Я хотел поднять знамя, и меня ударило. Где ты была?..

– Я здесь, я все время с тобой.

– Где ты, дай руку.

Она протягивает руку. Я тянусь, тянусь, не достаю. Она говорит:

– Все время с тобой, все время. Я говорю:

– Это неправильно, что мы расстались.

– Это неправильно, – говорит она.

– Мне без тебя трудно.

– И мне.

– Я ищу тебя, я все время ищу тебя. Где ты, Наташа?

– Я здесь, – шепчет она. – Куда тебя ударило?

– Где мне тебя найти?

– Я здесь, – шепчет она. – Я с тобой…

Проясняется. Меня несут два солдата.

– Ничаво, ваше благородие. Маленько гвоздануло, даже дырки не сделало. Ядром причесало. Это совсем ничаво. Красивше будете.

– Где генерал? – говорю я. – Генерала возьмите.

– Их превосходительство? Где там! Вы-то вперед пробежали, а евонного даже места не стало, чугуном позасыпало.

Что-то взрывается рядом, солдаты падают, я снова теряю сознание. Опять темнота. В ней младший Тучков. Он улыбается печально, издали машет рукой:

– Вот не могу подняться. Грудь навылет, да и ноги… Я бы поднялся. А жаль, в первой же атаке. Не повезло, право. Если Мари увидите, передайте, чтоб не искала…

– Мари? – Губы мои едва шевелятся.

– Жену так зову, Маргариту. Скажите, пусть уж не ищет. Тут на меня двое упало, потом еще и еще, лошадью придавило, где тут найти.

– Она все равно будет искать.

– Жалко ее… – Красивые губы Тучкова кривятся. – Бродить среди трупов каково…

Я говорю:

– Она все равно будет искать. День и целую ночь с факелом. Часовню поставит.

– Часовню? – говорит Тучков. – Мне? А ребятам? Ребятам поставьте часовню, сколько их у меня полегло…

Очнувшись, я нахожу себя прислоненным к лафету. Голова гудит, рука повисла. Рядом Листов.

– Как вас шарахнуло! Два раза от смерти ушли. А вы молодцом, полк поднимали в атаку. Я уж дивизионному фамилию сообщил, представит. Давайте руку перебинтую. Картечью, видно, царапнуло.

Правая кисть в крови, но, кажется, не перебита. Листов туго затягивает ее бинтами.

Рядом на земле сидят солдаты и делят каравай хлеба.

– Вот пахнет-то, братцы. В драке еще слаще, кормилец наш родимый.

– Глянь, у Ермила ядро в ранец закатилось! Где у тебя ранец-то был, Ермил?

– Тута вот бросил на един миг, а поднял, смотрю, чижелый.

– В ранец, эк невидаль! У канонеров ядро в пушку склизнуло, аккурат в самое дуло. Законопатило!

Тут же сидит француз с перебитой ногой, на него никто не обращает внимания. Француз разрывает рубашку и пытается перевязать ногу. Кто-то протягивает ему кусок хлеба.

– Эй, горемычный, пожуй маленько.

Француз берет хлеб, ест и давится. По щекам текут слезы.

– Дядька Максим, а чего они к нам прилезли? Смотрю вот, люди как люди.

– Господь ослепил, вот и прилезли, – важно отвечает Максим. – А так, оно конечно, люди. Как не люди…

– Вас все-таки в госпиталь надо, – говорит Листов. – Белка цела, поезжайте. А мне опять к Барклаю.

– Который час? – спросил я.

– Около десяти.

Я вспоминаю, что должен сделать рисунок. Хотя бы один рисунок, тот самый, который попадет в коллекцию Артюшина. Странное, непонятное, но острое ощущение причастности к этой, казалось бы, мелочи. Да что изменится, собственно говоря? Рука висит плетью, еще не известно, смогу ли стоять на ногах, «причесанная ядром» голова просто разламывается.

Что изменится? Не будет рисунка с подписью «Ал. Берестов», бумажки в коллекции отставного полковника. Но он уже есть, что-то твердит во мне. Этот рисунок, эта бумажка. Ты его видел, значит, он должен быть. Иначе какой-то изъян, какая-то неточность вклинится в будущее. Но что же с того? Пусть вклинится, так даже интереснее…