Борцы — страница 32 из 81

— Прошу, господа… Прошу, — приговаривал Леонид Арнольдович, подскакивая то к одному стулу, то к другому. — Минутку терпения… Эти этюды созданы для свечей… В этом весь эффект… Юрик, давай.

На мольберте очутился четырёхугольный кусок картона, брошенный ловкими руками юноши; мелькнула в воздухе указка Леонида Арнольдовича, упёрлась в бурое пятно; раздался захлёбывающийся голос:

— Это Стабианские терема… Это второй век до рождества Христова. Если бы Фиорелли не раскопал, мы бы их знали только по описанию Плиния младшего… Из его писем к Тациту… Вы слышали, как спасся Плиний?.. Лава не догнала его… Он был засыпан пеплом… Слоем в десять метров… Он и описал гибель Помпеи, Стабия и Геркуланума… А вот это «Дом золотых амуров»… Видите, какие пурпурные краски?.. Они особенно эффектны при свечах… Это создаёт особое настроение. Смотрите, как они мрачно отливают… Так и чувствуется, что им две тысячи лет… Глубина веков… Юрик, дай–ка Форум… Ну что, не знаешь, что Форум там есть?.. С колоннами…

На мольберте появлялся этюд за этюдом. Громоздкие глыбы, куски стен и колонн были написаны в коричнево–красных тонах. Во мраке комнаты не было возможности их разобрать. Было странно, что настоящий художник, одна картина которого приобретена Русским музеем, с серьёзным видом восхищается этой мазнёй, а пятнадцать солидных мужчин и женщин качают головой и отпускают глубокомысленные комплименты. Всё это походило на пародию.

От нечего делать Коверзнев начал наблюдать за своей соседкой. Свет от двух свечей, косо воткнутых в бронзовое бра, освещал её пухленькую щёчку с ямочкой, длинные густые ресницы и светло–золотистую чёлку. Девушке, видимо, тоже было скучно; сначала она рассматривала публику, потом зевнула несколько раз подряд. Встретившись взглядом с Коверзневым, шёпотом извинилась, как бы нечаянно приласкалась к нему шёлковым коленом.

Когда все с грохотом начали отодвигать стулья и переговариваться в полный голос, горничная в беленькой наколке доложила, что явился долгожданный гость. В гостиной радостно зашептались. А тот вошёл, смущённо потирая руки, словно явился с холода.

Был он крупен, лохмат, длинные волосы упирались в воротничок не первой свежести, пенсне поблёскивало на мясистом пористом носу.

— Свет! Свет! — настойчиво потребовал кто–то.

Но вошедший запротестовал:

— Зачем свет? Прошу вас, не беспокойтесь. В этом доме всегда встретишь что–нибудь оригинальное. И потом свечи, вероятно, не идут вразрез с нашим общим настроением?

Последние слова он произнёс полувопросительно и мягко. А целуя руку хозяйке, извинился:

— Прошу прощения — задержался, не смог посмотреть новые талантливые вещи уважаемого Леонида Арнольдовича.

То же самое он заявил хозяину. И вообще казалось, что он каждому желает сказать что–нибудь приятное. Соседке Коверзнева он сообщил, что она молодеет и хорошеет с каждым днём, а когда его познакомили с Коверзневым, он демонстративно развёл руками, сказав:

— Ну, как я буду читать свои вирши, когда здесь присутствует господин Коверзнев? Вот кого надо просить о чтении. Его очерками увлечён весь Петербург.

Коверзнев с благодарностью смотрел в его одутловатое рыхлое лицо; поэт был очень похож на последний шарж на него художника Ре–ми, помещённый в журнале «Солнце России». Но руку выдернуть поторопился — у того были потные бабьи ладони. Надо было что–то сказать известному человеку, который во всеуслышанье похвалил его очерки, но на память не шло отчество пришедшего, а может Коверзнев просто его и не знал. И он пробормотал что–то о великой чести, которой удостоил его знаменитый поэт, и сделал вид, что знает его имя, произнеся одно слово «Александр» и проглотив отчество.

— Очень, очень талантливые очерки, — сказал ещё раз поэт, и Коверзневу это было чрезвычайно приятно.

Рита смотрела на Коверзнева откровенно влюблёнными глазами, а когда рассаживались за стол, опять заняла место рядом. Она даже попыталась шутливо ухаживать за ним, — перехватив у лакея бутылку вина и наполняя рюмку Валерьяна Павловича.

Поэт кокетничал, отказавшись читать, протирал замшевым лоскутком своё пенсне.

— После, после, — сказал он и поднял тост за талант хозяина.

Начали с шампанского, «Луи — Редерер» было превосходно, мужчины перешли на водку, завязался оживлённый разговор, он вспыхивал в разных концах стола, как в разных местах гостиной вспыхивали от колебаний воздуха стеариновые свечи. У всех на языке было недавнее убийство Столыпина; говорили, что его ухлопал агент охранки Богров. Многие считали, что в связи с этим в стране должны произойти какие–то изменения. Коверзнев с интересом следил за разговором, усмехался. Вот на другом конце стола кто–то вспомнил о сибирском конокраде и сектанте Гришке Распутине, введённом ректором духовной академии Феофаном в дом великого князя Николая Николаевича. Оказывается, Распутин приобретает всё больший и больший вес во дворце царя, и это почему–то на руку Сухомлинову, Кривошеину и Дурново…

Это заинтересовало Коверзнева, но хозяин не дал дослушать, заявив:

— В этом доме о политике не говорят.

После этого на протяжении нескольких минут слышались лишь выстрелы шампанских бутылок, звон бокалов да работа челюстей. На другом конце стола, нарушая запрет хозяина, кто — то, переходя с шёпота на полный голос, снова заговорил о политике:

— Да, но военный министр так и заявил, что спасение от революции только в дружбе с Гогенцоллернами…

— Нет, глубокоуважаемый, наша ориентация на Францию и Англию… Акции–то чьи вы имеете?

И снова о Столыпине:

— Помните, он заявил: «Пока в стране не будет установлено спокойствие — полевые суды и господа офицеры олицетворяют юстицию в империи». С этакой юстицией вылетишь в трубу…

Эти слова были прерваны резким звоном ножа по рюмке.

— Господа! — сказал, поднявшись, поэт. — Я прочитаю вам новые стихи… Они ещё не видели света… Вы, так сказать, первые их ценители, и я отдаю их на ваш суд…

Он ещё раз постучал ножиком о звонкий хрусталь и начал читать.

Слушая его, Коверзнев подумал, что у поэта не только бабьи ладони, но и голос. И было странно слышать, что в стихах его говорится о сильных мужчинах, которые, не моргнув глазом, убивают на дуэли своих соперников и без сожаления бросают влюблённых в них женщин. Как и картонная мазня Леонида Арнольдовича, это казалось чем–то несерьёзным, какой–то пародией на искусство. Но все азартно хлопали поэту, а Рита смотрела на него глазами, полными восторженного ужаса. Коверзнев от обиды зло сжал ей колено. Она удивлённо взглянула на него, но, видимо, истолковав по–своему этот жест, погладила его руку.

А в притихшей, освещённой свечами столовой раздавались зловещие слова:

Светлый ребёнок о боге спросил:

«Где он?», и я отвечал: «В небесах»,

Зная весь ужас и холод могил,

Зная предсмертный мучительный страх… Женщине–сказке, лазурной мечте,

Клялся я вечностью, солнцем, душой,

Зная, что завтра же, гад в темноте,

Этой пресытясь, я буду с другой…

Рита сжимала Коверзневу руку, и вдруг он подумал:

«Пусть! Назло Нине я буду с этой женщиной. Пусть я буду гадкий и грязный… Всё равно, сейчас один конец».

И он поднялся из–за стола, повелительно сказав девушке:

— Идёмте! Я не хочу слушать пошлости этого бабьеобразного старика.

— Тише! — прошептала она, испугавшись за него. Но, выбравшись следом из–за стола, похвалила: — А вы с характером. Недаром пишете о борцах.

В прихожей, пока Коверзнев отыскивал её накидку, она сказала:

— Ушли не попрощавшись, по–английски, — что заставило его поморщиться.

На улице было темно. Тускло светились фонари. Чуть блестел мокрый булыжник, — видимо, выпал небольшой дождик. Шаги их гулко отдавались в каменном коридоре улицы.

Шли молча. Лишь у Сытного рынка Коверзнев не вытерпел, возмутился:

— Баба, а не поэт, а тоже надувается, как старый павлин.

Крепко прижав его локоть к своей упругой груди, стараясь

попасть в ногу, Рита сказала:

— Признаться, он мне тоже не понравился. Похож на жабу. Но стихи — волнительные.

Коверзнев покосился на неё: «Волнительные! Не могла пошлее выбрать слова». Возразил:

— Что может волновать в человеческой грязи? «Холод могил», «мучительный страх», — передразнил он поэта. — Это противно человеческой натуре. Мы об этом не хотим думать. Мы думаем о жизни, о том, что красиво в жизни. Вы — красивы. Вами приятно любоваться. От этого приятнее жить. Схватка Никиты Сарафанникова с хорошим противником — красива. Я получаю удовольствие, когда наблюдаю за ней. Деревья этого сквера красивы, — он показал на Александровский парк (они вышли на Кронверкский). — Я любуюсь ими. Красив этот шпиль, — ткнул он в Петропавловскую крепость. — Именно шпиль, а не равелины, не темницы под ним… Ясно я говорю? Может, я пьян. Я взволнован. И вообще говорить трудно. Писать легче. Сказанную фразу не зачеркнёшь. От этого речь наша водяниста и косноязычна, не как то, что мы пишем… Я хочу сказать, что сфера искусства — это красота. Искусство должно быть красивым. Я люблю Борисова — Мусатова и Рябушкина… Или Малявина… Вы видели «Февральскую лазурь» Грабаря? Нет?.. Жалко. Я и хочу писать красиво. И о красивом и героическом… Понимаете, я не хочу писать о разлагающихся трупах, как этот старик!.. Я хочу, чтобы содержание моих очерков вызывало восхищение, а не омерзение… Нет ничего противнее бравады малодушного самоубийцы!..

Помолчав, он спросил ласково:

— Я надоел?

— Что вы, — сказала девушка горячо. — Говорите!

— Это сложно. Я не знаю, зачем заговорил… Мне, видимо, просто надо было выговориться… Я только что потерял друга…

Это был человек, с которым мы мыслили в унисон… Я имею в виду спорт, борьбу… И вот его не стало…

— Он умер? — испуганно спросила Рита.

— Нет, — вздохнул Коверзнев. — Мы поссорились, — и добавил, приослабив бант — словно задыхался: — Но это, оказывается, тоже тяжело.

— Бедненький, — она заглянула ему в глаза и приласкалась на мгновенье.