Арбитр похлопал Ивана по мощному татуированному плечу и похвалил. А через несколько дней увеличил гонорар и, не обращая внимания на договор, приказал Тимоше Медведеву лечь под Татаурова.
Это сразу подняло Ивана в своих глазах. В его поведении появилась развязность. В борцовских уборных он стал держаться шумно, задирал соперников, которых раньше боялся, даже напрашивался с ними на ссору.
И однажды, нагло глядя в глаза арбитру, потребовал:
— Прибавьте денег.
— Ты что-то, брат, нахален стал, - строго произнёс арбитр.— Не по силе требуешь.
На что Татауров спокойно ответил:
— Так я же на Тимоше отсыпаюсь, на Адаме, на Цыпсе, на Жиго, на Коббинге...
Арбитр притворно вздохнул, покачал головой:
— Избалую я тебя,— но денег прибавил и ещё двум борцам приказал лечь под Татаурова: солдату Уколову и небольшому, но сильному Аррокюлю.
Конечно, он это делал не из личных симпатий к татуированному геркулесу,— он просто видел, что Татауров обрёл форму и поэтому может стать популярным.
Сейчас, когда в газетных отчётах стали писать не о поражениях, а о победах Татаурова, он возомнил о себе ещё больше и даже сказал как-то Каверзневу:
— А ты бы написал обо мне, Валерьян Палыч...
Коверзнев холодно взглянул на него:
— Я отчётов не пишу — ты знаешь.
Татауров хотел возразить: «Я не про отчёты говорю (их и так стало довольно), а про статейку»,— но не решился, промолчал, только так посмотрел на Коверзнева, что тот первый опустил глаза. Было обидно, что Валерьян Палыч с таким презрением указал ему на своё место. «Сморчок несчастный,— подумал Иван.— Двумя пальцами, как ножницами, можно шею ему перестричь, а вот поди ж ты, все борцы боятся его». И объяснил себе, вздохнув: «Да и как не будешь бояться — он славу делает. А слава деньги даёт и положение».
С горя, что Коверзнев не желает о нём писать, Татауров напился в фешенебельном кабаке на Невском и до закрытия бильярдной гонял шары.
В двенадцатом часу ночи он чуть было не попал в историю, но всё обошлось благополучно — он дал пострадавшему четвертную, и тот шутливо подставил свою лысину, сказав:
— Ещё прошу разок ударить.
И когда Татауров усмехнулся, он почтительно приподнял его кий и похлопал им себя по блестящему темени, приговаривая:
— Ещё четвертную, ещё четвертную.
Иван рассмеялся, выдернул кий, нацелился и забил такой невероятный шар, что даже похвастался:
— А всё-таки я его умыл!
Лысый партнёр подобострастно поспешил опорожнить потяжелевшую сеточку, вывёртывая из неё пьяными, дрожащими пальцами шар. Но Татауров вдруг снова размахнулся кием и хлёстко ударил его по лысине, оставив на ней вторую красную полосу. Потом двумя пальцами достал из жилетного кармана ассигнацию и бросил со словами:
— Никогда не вытаскивай из лузы! Оставляй на приманку! На развод! Понял? Запомни, что у меня такое правило! Запомни! — и он с силой послал в металлические щёчки лузы костяной шар, словно поставив восклицательный знак после слова «запомни».
Под бильярдом, впритык к толстой ножке, стоял полуштоф водки; Татауров наклонился, взял его за горлышко и, закинув голову, хлебнул порядочную порцию. Передал лысому.
Когда они выходили на улицу, Татауров ковырнул пальцем под ребро привратника:
— Этакий Голгоф! В цирк бы тебе надо. Был бы, как я, знаменитым борцом.
На панели он облапил партнёра по бильярду, захрипел ему на ухо:
— Видал, какая у меня сила воли?.. Человек с силой воли делает всё, что захочет... Ему всё разрешается... Захотел тебя по плеши огреть — огрел, хоть бы что... Захотел эту витрину сломать — сломал... На это каждый гимназист или там антилигент не решится... Тут нужна сила воли...
— И деньги,— визгливо поддакнул партнёр; он вспотел, задыхался под тяжестью Татаурова, еле передвигал заплетающиеся ноги.
— Деньги — что... Деньги — тлен, как говорит мой лучший друг — знаменитый писатель Коверзнев... Слыхал о нём?.. Так вот он сейчас книгу обо мне пишет. С портретами и вообще с метранпажем, и с прочими... тудыт тебя по сопатке... штуками... Не веришь? Не веришь? Думаешь, я не достоин этого? А ты знаешь ли, кто я? А? Может, я чемпион мира?.. Уйди, зараза! Убью!
Он схватил своей лапой маленькую потную мордочку партнёра, провёл по ней снизу вверх, выжимая из носу кровь, и оттолкнул его к бетонному цоколю шестиэтажного дома. Пошёл, ругаясь вслух, по пустому каменному ущелью улицы.
Кружилась голова. Поэтому он свернул в Михайловский сквер, сел на скамейку. Ветер шумел в полусухих кронах деревьев, срывал листья. Небо было покрыто облаками; в одном месте они расползлись, обнаружив чёрную пустоту с несколькими мерцающими звёздочками. Так же чёрны и пусты были окна Русского музея, и в них тоже, как на кусочке обнажённого неба, мерцали звёздочки — отражения фонарей.
От одиночества стало грустно. Хотелось кому-нибудь излить. свою душу, он пожалел, что прогнал бильярдного партнёра. Долго рылся по карманам, наконец отыскал папиросы, закурил.
В глубине сквера, на укромной скамейке, сидел человек и, видимо, дремал. А может, у него такое же настроение, тогда они пойдут куда-нибудь и проговорят всю ночь, и от этого станет легче. Деньги есть, а у Чувашова и Коноплихи водку можно достать в любое время суток.
Татауров поднялся и пошёл нетвёрдой походкой по аллее. Под ногами шуршали сухие листья; где-то далеко заржала лошадь; потом копыта её медленно простучали в темноте.
Он осторожно сел рядом с человеком. Тот спал. По запаху сивухи Иван понял, что человек пьян. Мятая шляпа его была сдвинута на затылок, торчали космы нечёсаных волос, серая щетина покрывала щёки.
Татауров ткнул его в бок. Тот качнулся молча, продолжал спать. Тогда борец затянулся так, что затрещала папироса, н вдул струю дыма в нос сидящему. Тот помотал головой, не открывая глаз, и промычал как телёнок — обиженно и беззащитно. Татауров повторил эту операцию снова и снова. Но в ответ было одно мычание.
Он щелчком отшвырнул окурок, закурил вторую папиросу. Огонёк, брошенный им минуту назад, всё не гас и тлел на чёрной клумбе, как цветок. Татауров долго смотрел на него, потом наклонился к соседу, приподнял рукой его лицо и снова пустил струю дыма в его волосатые ноздри.
— Да проснись ты, морда!.. Пономарь... растудыт тебя в нельсон!
Ответное мычание окончательно вывело его из себя. Он поднёс к лицу спящего папиросу и хотел опалить его щетину. И вдруг какой-то посторонний голос шепнул ему: «А ты в глаз... Не решишься?.. Тогда он сразу проснётся». От этой мысли у Татаурова словно оборвалось сердце. А голос продолжал шептать: «Что — боишься? А где твоя сила воли? Ты же только что говорил, что человеку с сильной волей всё разрешается». И опять у него оборвалось сердце. «Вот когда ты можешь быть самым сильным человеком на свете. Ты можешь быть сильнее Збышко-Цыганевича.. Потому что в твоих руках человеческая жизнь. Захотел — задави этого человека, захотел — уйди... И в том и в другом случае ты всех сильнее, потому что всё зависит только от тебя одного. И тебе ничего за это не будет. Никто не будет этого знать».
Он откинулся на спинку, прислушиваясь к внутреннему голосу, который шелестом отдавался в его мозгу. Казалось, он протрезвел. Голова была ясной. Он покосился на соседа. Спокойно подумал: «Да, я действительно сильный. Я сильнее всех, потому что я распоряжаюсь чужой жизнью».
Но голос шептал:
«Нет. Это ты только воображаешь, что ты самый сильный человек. А на самом деле ты даже побоишься прижечь своей папиросой глаз у соседа».
«Да, я боюсь»,— ответил мысленно Татауров.
«Ну, значит, всё это только слова, что ты выработал в себе силу воли,— насмешливо сказал голос.— Так ты никогда не будешь чемпионом мира».
«А если я выжгу ему глаза, то буду чемпионом?» — спросил он у своего внутреннего собеседника.
«Конечно будешь,— уверенно заявил голос.— И тут дело вовсе не в глазах этого бродяги, а в том, что ты можешь владеть собой».
«Нет, я не могу»,— чуть не простонал Татауров.
«Трус! Несчастный трус ты, а не чемпион! Тряпка! Размазня!»
Не помня себя, Татауров ткнул папироской в дряблое веко соседа и замер в ожидании на секунду. И в это время медленно открылся второй глаз несчастного — в нём было удивление и ещё что-то такое, чего Татауров не мог понять, но запомнил на всю жизнь. Татауров с ненавистью вдавил окурок в открывшийся глаз и под раздирающий душу стон бросился через сквер, разрывая могучими руками тернистые ветки кустов, шарахаясь от деревьев, цепляясь ногами за сучья.
31
В последнюю встречу, когда Коверзнев отвёл беду от Тимофея Смурова, между ним и Верзилиным произошло как бы примирение.
Через день Коверзнев, как ни в чём не бывало, явился к Нине. Он застал её с Верзилиным и Леваном в дверях—они собирались на взморье, пользуясь последними тёплыми днями «бабьего лета». Пригласили его с собой. В трамвае он много шутил, как в былые времена, рассказывал о новом балете Игоря Стравинского «Жар-птица», о чемпионке-фигуристке Ксении Цезар, победившей в прошедшем сезоне нескольких мужчин, о жеребце «Гаявата» знаменитого лошадника графа Рибопьера, получившем первый приз на скачках, о медиуме Цайтоллосе, приехавшем в Петербург по приглашению царя и царицы, увлекающихся спиритизмом.
У Витебского вокзала он неожиданно выскочил из трамвая: Верзилин вопросительно посмотрел на Нину, та пожала плечами. И вдруг все увидели среди снующих мужиков с мешками и баулами огромную фигуру Ивана Татаурова. Он стоял неподвижно, задумавшись, руки в карманах брюк. Толпа обтекала его, как вода обтекает каменную глыбу. Коверзнев пробрался к нему. Трамвай надсадно прозвенел, мягко тронулся, но чуть не налетел на ломового извозчика и затормозил. В последний момент Коверзнев с Татауровым успели заскочить на подножку.
Глядя в опухшее, небритое лицо своего бывшего ученика, Верзилин спросил брезгливо:
— Опять пьёшь?
Тот отвернулся, засопел, ничего не ответил, Коверзнев же сказал вызывающе: