Босиком по небу (Крупинки) — страница 2 из 13

Дома радостный Сережа ворвался в комнату к бабушке и закричал:

— Бабушка! Ты бы знала, сколько у меня грехов! А ты говорила! Не веришь? А вот пойдем, пойдем вместе в следующий раз.

А вечером вдруг позвонил папа. И Сережа долго говорил с ним. А в конце он сказал:

— Папа, а ведь это неинтересно — по телефону говорить. Давай без телефона. Мне, папа, денег не надо и игрушек не надо. Ты так просто приходи. Придешь?

— Приду, — сказал отец.

— Нет, ты совсем приходи, — сказал Сережа.

Отец промолчал.

Вечером Сережа долго молился.

Прошли времена, остались сроки

«Прошли времена, остались сроки», — это так бабушка Лиза говорит.

Стала она так говорить, когда заметила, что в ее «годовой» лампаде стало больше масла. То есть не больше масла, а его стало хватать на большее время. Раньше лампаду заправляли на Пасху, и она горела до следующей Пасхи, ровно год. А сейчас масла наливается столько же, а лампада горит до Вознесения, то есть еще больше месяца. Какой отсюда вывод? Отсюда бабушка выводит, что времена сократились, ускорились, все начинает торопиться к концу света.

В этом с бабушкой согласен ее внук Сережа, а также бабушкин «допотопный», как она говорит, знакомый, старенький отец Ростислав. Он уже не служит, живет недалеко и потихоньку, с палочкой, приходит в гости.

Они сидят с бабушкой за многочасовым чаем и вспоминают прошлую жизнь. Сережа сидит тихонько и слушает старичков — и приходит к такой мысли, что раньше жить было тяжело, но хорошо, сейчас жизнь стала легче, но тяжелее. Как так? А вот так.

— Раньше, сестричка, — говорит батюшка, — служишь литургию и не знаешь, дадут ли слуги антихристовы дослужить. Но уж зато и знаешь, что Христос во всех твоих прихожанах. А сейчас служишь-служишь, а потом своих же прихожан на каком-нибудь дьявольском сборище видишь.

— Грех на них, — успокаивает бабушка Лиза. — Уж нам с тобой за землю не надо держаться, нам на небо со страхом взирать.

— Сгорит, сгорит вся земля, — говорит батюшка и с трудом поднимается. — А проводи-ка ты меня, раб Божий Сергий, до обители отца Виктора.

Сережа этому рад-радехонек. Обитель отца Виктора — это большая квартира в большом доме. Но какая бы ни была квартира, она, конечно, мала для семейства батюшки. В ней столько людей, что Сережа не смог их ни разу сосчитать. Даже детей, не говоря о взрослых. Жена отца Виктора, попадья матушка Зоя, называет семейство табором, а отец Ростислав — колхозом.

Отец Ростислав часто останавливается, но на встречные лавочки не садится: потом тяжело вставать. Стоит, одной рукой опирается на палочку, другой медленно сверху вниз проводит по седой легкой бороде. Ласково глядит на Сережу.

— Ты ко мне на могилку приходи. Посиди, помолись. Батюшкой будешь, панихидку отслужишь, а то и так навещай.

— Еще бы! — говорит Сережа.

В доме отца Виктора, как в «саду Могоморы». Это выражение матушки Зои. Детей у них уже перевалило за десяток. Все тут есть: и Ваня, и Маша, и Гриша, и Владимир, и Екатерина, и Надежда, и Василий, и Нина… всех не упомнишь. Шум, крик, стычки.

Матушка жалуется отцу Ростиславу, как ей достается.

— Молись, — говорит отец Ростислав. — Большие труды — великая награда.

— Когда мне молиться-то, когда? — восклицает матушка. — Отец Виктор безвыходно в храме или на требах, по старухам ходит, избаловал их, могли бы и в храм приползти.

— Матушка, не греши, не греши! — торопливо перебивает отец Ростислав. — Муж твой, венчанный с тобой, — вельми зело большой труженик. А Богу молиться всегда время и место. Ты ведь небось от плиты не отходишь?

— Цепями прикована!

— И молись! И картошку небось чистишь?

— По ведру!

— Ну вот. Ножиком нажимаешь, картошку повертываешь и говори: «Господи, помилуй», «Господи, помилуй», «Господи, помилуй»…

Тут они, привлеченные ссорой, идут разбираться, в чем дело. Конечно, дети не поделили игрушку.

— Лежит — никому не надо, — говорит старенькая бабушка, мама батюшки. — А как один взял, другому именно ее и надо.

Батюшка Ростислав терпеливо объясняет обступившим его детям:

— Силой, конечно, можно отобрать. Но на всякую силу есть другая сила. На пистолет — ружье, на ружье — автомат, на автомат — пулемет, на пулемет — пушка… Но это не сила, а дурь. А есть сила — всем силам сила. Какая? Это смирение. Хочется тебе поиграть, а ты скрепись, перетерпи, уступи. Смирись. И победишь терпением. Вот сейчас проверим. Нина, ты ссорилась? Из-за какой игрушки? А-а, из-за этой машинки. С кем? Как тебя зовут? Вася? Беритесь, тяните, как тянули. Так. Кто сильнее? Вася. А у кого смирение?

— У Васьки, у Васьки! — кричит Нинка.

— Вот он, женский характер, — говорит отец Ростислав. — Быть тебе, Нина, регентшей.

Передав отцу Виктору поклон, Сережа и отец Ростислав идут на улицу. Сережа обнаруживает у себя в кармане конфету, а отец Ростислав пряник.

Сережа провожает батюшку и возвращается к бабушке Лизе.

Она вяжет ему носочки. Вяжет, нанизывает на спицы бесконечные петельки и шепчет при этом: «Господи, помилуй», «Господи, помилуй», «Господи, помилуй»…

Женя Касаткин

В седьмом классе к нам пришел новый ученик Женя Касаткин. Они с матерью жили в деревне и приехали в село, чтобы вылечить Женю. Но болезнь его — врожденный порок сердца — была неизлечимой, и он умер от нее на следующий год, в мае.

Круглые пятерки стояли в дневнике Жени, только по физкультуре был прочерк, и хотя по болезни он не учился по две-три недели, все равно он знал любой урок лучше нашего. Мне так вообще было хорошо, я сидел с ним за одной партой. Мы подружились. Дружба наша была неровна— он не мог угнаться за нами, но во всем остальном опережал. Авторучки были тогда редкостью, он первый изобрел самодельную. Брал тонкую-тонкую проволочку, накручивал ее на иголку и полученную пружинку прикреплял снизу к перышку. Если таких пружинок было побольше, то ручка зараз набирала столько чернил, что писала целый урок. Такое вечное перо он подарил и мне. А я спросил:

— Как называется твоя болезнь?

Он сказал. Я написал на промокашке: «Окорок сердца». Так мне это показалось остроумно, что я не заметил его обиды.

Пришла весна. Когда вода в ручье за околицей вошла в берега, мы стали ходить на него колоть усачей. Усачи — небольшие рыбки — жили под камешками. Как-то раз я позвал Женю. Он обрадовался. Матери его дома не было, и Женя, глядя на меня, пошел босиком. Земля уже прогрелась, но вода в ручье была сильно холодная, ручей бежал из хвойного леса, и на дне, особенно под обрывами, еще лежал шершавый лед. Вилка была одна на двоих.

Чтобы выхвалиться перед Женькой своей ловкостью, я полез первым. Нужно было большое терпение, чтобы подойти, не спугнув, сзади. Усачи стояли головами против течения. Как назло, у меня ничего не получалось, мешала дурацкая торопливость.

Женька зашел вперед, выследил усача и аккуратно наколол его на вилку, толстенького, чуть не с палец. А я вылез на берег и побегал, чтоб отогреть ноги. У Женьки получалось гораздо лучше, он все брел и брел по ледяной воде, осторожно поднимая плоские камни. Банка наполнялась.

Солнце снизилось, стало холодно. Я даже на берегу замерз, а каково было ему, шедшему по колени в воде. Наконец, и он вылез на берег.

— Ты побегай, — посоветовал я. — Согреешься.

Но как же он мог побегать — с больным-то сердцем? Мне бы ему ноги растереть. Да в конце концов хотя бы матери его сказать, что он замерз, но он не велел говорить, где мы были, всех усачей отдал мне. Дрожал от холода, но был очень доволен, что не отстал от меня, даже лучше.

Его снова положили в больницу.

Так как он часто там лежал, то я и не подумал, что на этот раз из-за нашей рыбалки.

Мы бежали на луга за диким луком и по дороге забежали в больницу. Женька стоял в окне, мы кричали, принести ли ему дикого лука. Он написал на бумажке и приложил к стеклу: «Спасибо. У меня все есть».

— Купаться уже начали! — кричали мы. — На Поповском озере.

Он улыбался и кивал головой. Мы отвалились от подоконника и помчались. От ворот я оглянулся — он стоял в окне в белой рубахе и смотрел вслед.

Раз нельзя, то мы и не принесли ему дикого лука. На другой день ходили есть сивериху — сосновую кашку, еще через день жечь траву на Красную гору, потом снова бегали за диким луком, но он уже зачерствел.

На четвертый день, на первой перемене, учительница вошла в класс и сказала:

— Одевайтесь, уроков не будет. Касаткин умер.

И все посмотрели на мою парту. Собрали деньги. Немного, но добавила учительница. Без очереди купили в школьном буфете булок, сложили в два портфеля и пошли.

В доме, в передней, стоял гроб. Женькина мать, увидев нас, запричитала. Другая женщина, как оказалось, сестра матери, стала объяснять учительнице, что вскрытия не делали — и так ясно, что отмучился.

Ослепленные переходом от солнечного дня к темноте, да еще и окна были завешены, мы столпились у гроба.

— Побудьте, милые, — говорила мать, — я вас никого не знаю, все Женечка о вас рассказывал, побудьте с ним, милые. Не бойтесь…

Не помню его лица. Только белую пелену и бумажные цветы. Цветы эти сестра матери снимала с божницы и укладывала вдоль доски. Это теперь я понимаю, Женя был красивый. Темные волосы, высокий лоб, тонкие пальцы на руках, покрасневшие тогда в ледяной воде. Голос у него был тихим, привыкшим к боли.

Мать говорила:

— Вот эту книжечку он читал, да не дочитал, положу с ним в дорожку.

И она положила в гроб, к левой руке Жени, книгу, но какую, не помню, хотя мы и старались прочесть название.

Когда мы засобирались уходить, мать Жени достала из его портфеля самодельное вечное перо и попросила нас всех написать свои имена.

— Пойду в церковь Женечку поминать, а вас всех запишу за здравие. Живите, милые, за моего Женечку.

Подходили к столу и писали на листке из тетради по немецкому языку. Ручки хватило на всех. Написала и учительница. Одно имя, без отчества.