Босиком в голове — страница 1 из 4

Брайан ОлдисБосиком в голове

Книга перваяНА СЕВЕР

ОДНА НОГА ЗДЕСЬ

Град принял странника.

На северной площади Колин Чартерис выбрался из своей «банши», решив немного размяться. Упругое тело послушно и гибко. За спиной поскрипывала и пощелкивала машина, похожая на рыбину, выброшенную на берег, — это остывал металл, распаленный долгой ездой по дорогам Европы. Поодаль высился старинный собор, покойный и неколебимый.

Площадь уходила вниз. В темных аллеях сновал низкий люд.

Чартерис достал с заднего сиденья старую кожаную куртку и набросил ее на плечи, размышляя о скоротечности жизни водителей. Зажмурился.

В свои девятнадцать он был героем — две двести от Катанзаро на юг, до Ионического моря и, наконец, Мец, департамент Мозель, Франция, — все это за тридцать часов и при этом никаких потерь, если не считать царапины в метр длиной на левом крыле. Шрам дуэлянта, поцелуй Жизни/Смерти.

Солнце поблекло и стало спускаться к Сент-Этьенну, заблистав в медленно плывущих доселе незримых пылинках. Кровать, компания, разговор — все прочее блажь. Неплохо бы сподобиться и просветления. Как говорится, вчерашним хлебом сыт не будешь.

За Миланом, в одном из самых странных мест этого мира, там, где трехрядная автострада вырывается на равнины Ломбардии, сообщая им математическую строгость, его красный лимузин едва не стал жертвой аварии. Жертвой страшной аварии.

Одна и та же картина раз за разом вставала в его сознании гостьей из иных времен, смущающей его разум: бешено вращающиеся колеса, сметенные заграждения, штампованный металл, клыкастые создания, хруст лобной кости, мертвенный свет солнца слоем грима на чудом вырвавшихся из объятий смерти. Он разминал посередь площади свои занемевшие члены, машина же продолжала нестись вперед — тело сидящего в ней человека исполнено презрительной медлительности, порожденной сверхскоростями, — все происходит так быстро, что, не успев запечатлеться на сетчатке, тут же проникает в сознание, чтобы странствовать по его лабиринтам уже вечность.

Они все умирали и гарцевали, те скакуны в черепной коробке на кафедральной площади Меца, — болезнь косила всех подряд, жизнь то и дело давала сбои. Госпитальный морг: бесформенная масса, расцвеченная неяркими огоньками свечей в полуночном склепе; автострада, исполнившаяся прежнего лоска; бригады спасателей в каретах скорой помощи на Rastplatz,[1] — все читают. Примитивные механизмы сознания Чартериса раз за разом перематывали пленку, демонстрируя ему одну и. ту же сцену.

Он принялся разглядывать собор, пытаясь хоть как-то отвлечься. Несмотря на ранний час, здание уже было залито светом прожекторов. Собор простоял уже не одно столетие, но желтый шероховатый камень, из которого он был сложен, делал его похожим на викторианскую копию древнего прототипа. Подобных зданий в Европе великое множество, — по большей части они лежат в развалинах, — безмолвных, зияющих провалами окон, ждущих своего часа.

На противоположном конце площади земля резко уходила вниз. Оттуда брала начало улочка — одна ее сторона была образована высокой глухой стеной, другая же — чопорными узкими обветшавшими фасадами французских домишек, закрывшихся ставнями от властного призыва собора.

На одном из зданий красовалась вывеска: «Hotel des Invalides».

— Krankenhaus,[2] — пробормотал Чартерис.

Он достал из багажника сумку и неспешно направился к этому жалкому отелю. Рыцарь в песках Палестины. Пилот, бредущий по взлетной полосе. Ковбой, гордо вышагивающий по Главной улице. Он играл. Он был всем и никем. Ему было девятнадцать.

Стоявшие на площади автомобили все как один имели нейтральные французские номера и выглядели весьма жалко. Поглощенный созерцанием внутренних картин, Чартерис до последнего момента не замечал того, что эта часть площади отведена под стоянку подержанных машин. Цены во франках нарисованы прямо на лобовых стеклах. Машины эти, казалось, пришли сюда из иных времен, — ими никто не интересовался, — странствовать было некому.


Врата сего града оказались закрытыми. Дверная ручка Hotel des Invalides была отлита из бронзы. Чартерис опустил ее и шагнул вовнутрь — в коридор, в непроницаемую темень. Колокольчик звонил, пока он не прикрыл за собой дверь.

Чем дальше он шел, тем больше он видел: коридор постепенно проявлялся — узорчатые полы, выложенные узорчатой плиткой, на них юркими сгустками теней люди, вверху — тонущий во мраке образ святого — запылившийся, неясный образ. Растение в кадке, чахнущее возле зловещего параллелепипеда чудовищного шкафа, который, может статься, был вовсе не шкафом, но излишне помпезным входом во внутренние покои дома. На стенах гигантские картины: солдаты в голубых мундирах пытаются скрыться от огня вражеской артиллерии за мешками с песком.

Небольшая плотная, похожая на гроб, фигурка появилась в конце коридора, темная в темном вечернем свете. Он подошел поближе и увидел перед собой улыбающуюся женщину с завитым волосом — не старую, не молодую.

— Haben Sie ein Zimmer? Ein Personn, eine Nacht?

— Ja, monsieur, Mit eine Dusche oder ohne?

— Ohne.

— Zimmer Nummer Zwanzig, monsieur, 1st gut.[3]

Немецкий. Lingua franca[4] Европы.

Мадам кивнула и кликнула горничную — гибкую темноволосую девицу, сжимавшую в руке гигантский ключ. Мадам кивнула еще раз и тут же удалилась. Девица повела Чартериса наверх. Первый пролет лестницы был мраморным, второй и третий — деревянными; на третьем, в отличие от двух первых, отсутствовали ковровые дорожки. Так же как и холл, лестничные площадки украшали огромные картины, на которых французские солдаты времен Первой мировой войны либо умирали, либо убивали своих врагов — немцев.

— Вот оно, оказывается, где началось! — усмехнулся он, поднимаясь по лестнице вслед за девицей.

Она остановилась и, повернувшись к нему, сказала совершенно безразличным тоном:

— Je ne comprends pas, M'sieur.[5]

Ее французский был ничем не лучше немецкого ее хозяйки.

Окна на лестнице, похоже, не открывались вечность. Спертый воздух, коим век дышать тем страдальцам, что уловлены здесь, — бледным дщерям, брызжущим слюной дедушкам-ревматикам. Северная Европа — навек и каждому ограничение, сбережение, удержание и воспрещение — добрые христиане да возрадуются. Зардевшись, взметаются члены тех, кто миг назад наяривал по автостраде — но не радость то и не ликованье… И все же молниеносные па смерти не так ужасны, как монотонный неспешный ток питающейся твоими соками жизни. Не будь иных альтернатив, первое следовало бы предпочесть второму.

Сам он был подвижней ртути, наглядно являя собой оные альтернативы.

Лишь этих, этих двух он ужасался — его фантазия, его жизнь, отсвечивая багрянцем, металась меж ними, ища спасенья. Угрюмый человек, не разжимая губ:

— Выбирай, Чартерис — или еще одно задание в дельте Меконга, или десять лет в отеле города Меца на полном пансионе!

К тому времени, когда они наконец оказались перед Zimmer 20, Чартерис дышал уже с трудом. Он приоткрыл рот и незаметно для девицы перевел дух. Та была постарше — ей было года двадцать два. Достаточно красива. Вынослива — подъема даже не заметила. Смугла. Икры худы, зато лодыжки великолепны. Но как здесь все-таки душно!

Жестом пригласив ее задержаться, он вошел в комнату. Направившись к одному из двух высоких окон, на миг задержался у кровати и похлопал по ней рукой — провисшая пружинная сетка протяжно зазвенела. Справившись с непокорной оконной защелкой, он потянул на себя обе створки и сделал глубокий вдох. Неведомые яды. Франция!

Далеко внизу он увидел крошечные фигурки двух bambini,[6] ведущих на поводке белого пса. Задрав головы вверх, они стали смотреть на него — лица и пухлые ручки. Талидомиты. Куда ни посмотри, повсюду образы упадка и разрухи. В Англии должно быть получше. Хуже Франции нет ничего.

Здания по другую сторону улицы. В доме напротив за занавеской — женщина. За домами — пустырь; по мусорным кучам крадутся навстречу друг другу коты, занятые исчислением кинетики копуляции. Сточная канава, забитая ржавыми консервными банками и прочим хламом. А это что? Измятый, ржавый кузов — жертва аварии. Большие кривые буквы на полуразрушенной стене:

ЕДИНСТВЕННАЯ ФРАНЦИЯ — НЕЙТРАЛЬНАЯ ФРАНЦИЯ.

Они умудрялись сохранять нейтралитет до самого скорбного конца — на то сподвиг их опыт двух прошедших войн. Стойкость странного свойства.

За порушенной стеной — непомерно широкая улица, заканчивающаяся зданием префектуры. Полицейский. Фонарный свет, несущий стражу в голых зимних ветвях. Франция!

Чартерис встал к окну спиной и стал разглядывать обстановку. Как и следовало ожидать, она была ужасной. Нелепая раковина, безобразные светильники в излюбленной манере франков, кровать, на которой можно было делать все, что угодно, но только не спать.

— Combien, Mamselle?[7]

Она отвечала, глядя ему в глаза, желая понять, как он отреагирует на ее слова. Две тысячи шестьсот пятьдесят франков, включая плату за освещение. Сумму ей пришлось назвать дважды. По-французски он понимал плохо, к тому же он никак не мог привыкнуть к нынешним темпам инфляции.

— Я сниму эту комнату. Вы из Меца, мадемуазель?

— Нет. Я итальянка.

Как приятно знать, что в этом мире осталось хоть что-то хорошее. Ему вдруг показалось, что эта гнусная комната, набитая старой рухлядью, наполнилась воздухом гор.

— С начала войны я тоже жил в Италии, на самом юге — в Катанзаро, — сказал он ей по-итальянски.

Она заулыбалась.

— Я тоже с юга. Я жила в Калабрии, в маленькой горной деревушке, о которой вы, наверное, даже и не слышали.

— Ну почему же — я где только не был. Я ведь в НЮНСЭКС работаю.

Она назвала свою деревушку, но оказалось, что ему действительно не доводилось слышать этого названия прежде. Оба засмеялись.

— А вот мне не приходилось слышать о НЮНСЭКС, — сказала она. — Это что — город в Калабрии?

Он вновь засмеялся — ему нравилось смеяться — помимо прочего таким образом он надеялся произвести на свою новую знакомую должное впечатление.

— НЮНСЭКС — это аббревиатура. Новая ооновская организация, занимающаяся расселением и реабилитацией жертв войны. У нас несколько больших лагерей на побережье Ионического моря.

Девицу это нисколько не заинтересовало.

— Вы хорошо говорите по-итальянски, но вы не итальянец. Вы, наверное, немец — да?

— Я — серб или, если хотите, югослав. Правда, в Сербии я не был с детства. А сейчас направляюсь в Англию.

Он услышал крик хозяйки — та звала девицу вниз. Горничная поспешила к двери, одарив его напоследок обворожительной улыбкой, и исчезла.

Опершись о бамбуковый столик, стоявший возле окна, Чартерис стал рассматривать пересохшую канаву: она походила на раскоп, в котором удачливым археологам удалось наткнуться на следы древней индустриальной цивилизации. Он расстегнул сумку, однако распаковывать ее не стал.

Когда он спустился вниз, мадам уже стояла за стойкой бара. Некоторые столики были заняты постояльцами — частичками одной большой головоломки. Комната была большой и унылой. Старинный бар темного дерева почему-то напомнил ему скинию — скинию, отданную под перно. В углу стоял телевизор; большая часть присутствующих сидела так, что экран постоянно находился в поле их зрения, словно телевизор был их недругом или, по меньшей мере, недоброжелателем, от которого в любую минуту можно было ожидать чего угодно. Единственным исключением из общего правила были два человека, сидевшие за столиком, стоявшим поодаль; они живо беседовали друг с другом, подкрепляя слова движениями кистей рук. Тусклые глаза, сановные жесты. Один из них — с бородкой — был хозяином отеля.

В самом углу у радиатора стоял стол куда больших размеров, горделиво несущий на себе письменный прибор и прочую секретарскую параферналию. Это был стол мадам — если она не стояла за стойкой скорбного бара, обслуживая клиентов, она сидела за ним, производя некие сложные подсчеты. К радиатору была привязана шелудивая облезлая псина, которая то и дело поскуливала и переходила с места на место — можно было подумать, что пол посыпан толченым стеклом или крысиным ядом. Хозяйка время от времени говорила что-то ласковое, пытаясь успокоить животное, но делала она это слишком рассеянно, и потому слова ее не производили должного эффекта.

Чартерис сидел за столиком, стоявшим у самой стены; он потягивал перно, надеясь вновь увидеться с давешней девицей. Люди, сидевшие в комнате, представлялись ему жертвами никуда не годной капиталистической системы производства. Они уже вымерли, остались только их оболочки, их костюмы… Тут, в баре, появилась и горничная. Он подозвал ее к своему столику.

— Как тебя зовут?

— Ангелина.

— А меня — Чартерис. Я себя сам так назвал. Это английское имя — так звали одного хорошего писателя. Я хочу пригласить тебя в ресторан.

— Я здесь буду допоздна — у меня рабочий день в десять кончается.

— А спишь ты не здесь?

Выражение ее лица тут же изменилось — былой мягкости в нем уже не было — настороженность и известная надменность взяли верх. «Подстилка, как и все прочие, — подумал про себя Чартерис, — а корчит из себя неведомо что». Она — Слушай, пожалуйста, купи у меня что-нибудь! Сигареты или еще что-нибудь в том же роде! Они за мной следят. Сам понимаешь, мне с постояльцами нельзя любовь крутить.

Чартерно пожал плечами. Она направилась к бару. Он следил за движением ее ног, за упругими ее ягодицами, гадая о том, чисто ее белье или нет. Он был брезглив. Обычно итальянские девушки куда аккуратнее сербских. Белые женские ножки, мелькающие за покрытым паутинкой трещин ветровым стеклом. Ангелина достала с полки бара пачку сигарет и, положив ее на поднос, вернулась к его столику. Он взял их и молча расплатился. Все это время хозяин смотрел на него во все глаза. Покрытое пятнами лицо старого солдафона.

Чартерно заставил себя закурить. Сигареты оказались премерзкими. Несмотря на то, что в Психоделической Войне Франция не участвовала, она, так же как и прочие страны, сполна познала нужду военного времени. Чартерно же был избалован сигарами со складов НЮНСЭКС.

Он перевел взгляд на экран телевизора. В зеленоватом свете плыли лица дикторов, говоривших так быстро, что он с трудом понимал смысл сказанного. Что-то о велогонках, большой материал о военном параде и инспекции частей, снимки известных на весь мир кинозвезд, обедающих в Париже, репортаж с места убийства, голод в Бельгии, забастовка учителей, новая королева красоты. Ни единого слова о двух континентах, населенных шизоидами, забывшими, где начинается и где кончается реальность. Нейтральная Франция была нейтральной во всех своих проявлениях — напялив телевизионный ночной колпак, она готовилась отойти ко сну.

Допив перно, Чартерис поднялся из-за стола, расплатился с мадам и вышел на площадь.

Уже была ночь, тот ранний час ее, когда облака, парящие в вышине, все еще несут на себе отблески далекого светила. Прожектора выхватывали из тьмы собор, разбивая его на регулярно чередующиеся вертикальные полоски света и непроницаемой тени, отчего он становился похожим на клетку, выстроенную для какой-то доисторической гигантской птицы. Откуда-то из-за клетки слышалось неумолчное, то и дело переходящее в рык воркование трассы.

Он забрался в свою машину и закурил сигару, пытаясь избавиться от неприятного вкуса, оставшегося после caporal.[8] Сидеть в недвижной машине было непривычно и непросто. Поразмыслив о том, хотел бы он переспать с Ангелиной или нет, он решил, что всем женщинам на свете он предпочитает англичанок. Среди его многочисленных подруг таковых до сих пор не было, но это ничего не меняло — Англия и все английское с раннего детства влекли его с неудержимой силой, так же как другого — знакомого ему человека — влекли Китай и все китайское.

Особых иллюзий касательно нынешнего состояния Англии он не питал. В самом начале Психоделической Войны Кувейт совершил налеты практически на все развитые страны. Британия была первой страной, испытавшей на себе действие ПХА-бомб. Психо-химические аэрозоли, являвшиеся по сути психомиметиками, погрузили ее города во тьму. Чартерис, сотрудник НЮНСЭКС, был послан в Британию для работы, и это означало, что положение там действительно серьезно.

И все же, пока он был не в Англии. Ему нужно было как-то скоротать этот вечер.

Как часто он думал об этом… Жизнь была так… коротка и вместе с тем так безнадежно скучна, что граничащее с нею дерзновенное сладострастие мига-гибели казалось едва ли не дарованной человеку милостью. Кто не испытывал скуки, так это жертвы Войны — для этого они были слишком безумны, — они были целиком поглощены своими радостями и страхами, порождавшимися истинной их диспозицией; именно по этой причине единственным чувством, испытываемым спасателями по отношению к спасаемым, была зависть.

Жертвы Войны могли тяготиться чем угодно, но только не собственной жизнью.

Табак был отменным, клубы ароматного дыма лениво кружили по салону машины. Он открыл дверцу, выпуская облако наружу, и вышел за ним сам. Вечер можно было скоротать по-разному: либо он поужинает в ресторане, либо найдет себе подругу. Секс — мистическое основание материализма. Это правда. Когда его жизнь сталкивалась с жизнью женщины, обнажались те ее закоулки и перспективы, без которых она была бы чем-то совсем уж убогим. Вновь вспомнились ему отчаянные гуляки, жертвы автострады, наяривающие сквозь ночь в обнимку со смертью.

Заметив на другой стороне площади светящуюся вывеску ресторана, он поспешил к нему и тут же вспомнил о том, что существует еще один способ изменения структуры застывшего французского времени. В обшарпанном кинотеатре, стоявшем здесь же, на площади, шел фильм «Sex et Bang-Bang». На афише была изображена полуголая блондинка с безобразной, похожей на усики, тенью над верхней губой. Ложь можно вынести, уродство — нет.


Пока он ужинал, он думал об Ангелине, о безумии, о войне и о нейтралитете: все названное было порождением времени — изменчивым восприятием изменчивого времени. Возможно, человеческих эмоций не существует вообще — есть лишь ряд различных микроструктур, проявляющих себя посредством субъектно-объектного синхронизма, воплощенного в тех или иных состояниях сознания. Он отставил тарелку в сторону.

Этот мир, Европа, — ненавистная и прекрасная Европа, что была его поприщем, — представилась ему не имеющим ни малейшего отношения к материи детищем времени. Материя как таковая имела чисто галлюцинаторную природу — она была относительно стабильной реакцией чувств, которой подлежали определенные воспринимаемые мозгом временные/эмоциональные колебания. Сознание безнадежно вязло в этой неосязаемой паутине, порождаемой самой возможностью восприятия, и вплетало в нее новые нити, чтобы уже в следующее мгновение оказаться уловленным ими. Мец, столь ясно прозреваемый всеми его чувствами, существовал лишь постольку, поскольку оные чувства пришли к определенному динамическому равновесию в их зыбком неверном биохимическом странствии по тенетам времени. Завтра, повинуясь необоримым суточным ритмам, они перейдут в существенно иное состояние, которое будет проинтерпретировано им как продолжение его путешествия в Англию. Материя была абстрактным представлением синдрома времени, чем-то походившем на изображение, виденное Чартерном на экране телевизора, — на реальность мерцающего экрана были наложены сменяющие друг друга призрачные картины велогонок и военных парадов. Материя была галлюцинацией.

Чартерис вспомнил о том, что просветление это он провидел еще до того, как вошел в Hotel des Invalides, пусть тогда природа его была для него совершенно неясной.

Он сидел, боясь пошелохнуться. Если это так, если все, что он видит, — галлюцинация, значит, сейчас он находится совсем не в ресторане. Нет этой тарелки с холодной телятиной. Нет Меца. Автострада соответственно превращается в проекцию внутренних временных потоков вовне, током жизни, обратившимся асфальтовой рекой, диалогом. Франция? Земля? Где он? что он?

Ужасен был ответ и неопровержим. Человек, которого он называл Чартерисом, был одним из проявлений временного/эмоционального потока — не более реальным, чем ресторан или автострада, — одним из узлов этой грандиозной волны становления. «Реальной» была лишь паутина восприятия. На деле «он» был именно ею, этой паутиной, в которую попали разом Чартерис, Мец, агонизирующая Европа, израненные громады Азии и Америки, — условный мир, призрачная реальность… Он был Богом…

Кто-то говорил с ним. Он сконцентрировался и понял, что это официант, спрашивающий у него дозволения убрать тарелку, — еле слышный его голос доносился из далекого далека. Так, значит, сей официант — Посланник Тьмы, он покусился на его Царство. Чартерис отослал официанта прочь, пробормотав что-то невнятное, — лишь много позже он понял, что в ресторане он вдруг заговорил на родном своем языке, что было крайне странно, — по-сербски он не говорил никогда.

Ресторан закрывался. Швырнув на стол франки, Чартерис поднялся и вышел прочь — в ночь. На воздухе он постепенно пришел в себя.

Переживание потрясло его до глубины души. На краткий миг он стал Богом. Он стоял, прислонившись плечом к холодной каменной стене, и тут забили часы, установленные на соборе. Они пробили десять раз. В состоянии транса он находился два часа.


В лагере под Катанзаро НЮНСЭКС разместил десять тысяч человек. По большей части это были русские, привезенные сюда с Кавказа. Чартерис свободно изъяснялся на русском языке, очень похожем на его родной сербский, что в конечном итоге и позволило ему поступить на службу в отделение реабилитации.

Особых хлопот поселенцы не доставляли. Почти все они были поглощены внутренними проблемами своих крохотных республик — собственных душ. ПХА-бомбы были идеальным оружием. Галлюциногены, состряпанные арабами, не имели ни вкуса, ни цвета, ни запаха, что делало их практически необнаружимыми. Они были дешевы и допускали использование любых средств доставки. Они были равно эффективны при попадании в легкие, в желудок или на кожу. Они были фантастически сильны. Эффект, производимый ими, определялся полученной дозой и во многих случаях не изглаживался до самой смерти жертвы.

Десять тысяч жертв психомиметической атаки слонялись по лагерю, улыбаясь, смеясь, поскуливая, пришептывая точно так же, как и в первые минуты после бомбового удара. Некоторым удалось оправиться, у большинства же изменения приняли необратимый характер. Кстати говоря, персонал лагеря в любую минуту мог разделить участь своих поднадзорных — их болезнь была заразной.

Наркотики проходили через человеческий организм, не теряя своей эффективности. Испражнения потерпевших собирались и подвергались длительной химической обработке, позволявшей расщепить психо-химические молекулы так, что они уже не представляли собой опасности. То и дело кто-то из сотрудников НЮНСЭКС заболевал — все они знали об этом и понимали, что платят им прежде всего за риск.

«Я тоже, — подумал Чартерис. — Я и грустная красавица Натрина… У меня меняется сознание. Судя по всему, этим божественным видением я обязан наркотику. Ну что ж — наполним эти темные аллеи дрожащим радуг светом…»

Он шел по направлению к Hotel des Invalides, держась рукой за стену. Материя оставалась материей. Когда к нему подошла Ангелина, он едва узнал ее.

— Ты меня здесь поджидал? Ты что — решил меня подстеречь, — да? Иди-ка лучше в свою комнату — мадам скоро двери запрет!

— Я заболел, Ангелина… Ты должна помочь мне.

— Сколько тебе раз говорить! Я по-немецки не понимаю! Говори по-итальянски!

— Ангелина, помоги мне! Я заболел!

— Я бы этого не сказала.

Она чувствовала его сильное стройное тело.

— Клянусь! У меня галлюцинации! Я боюсь возвращаться в свою комнату — мне нельзя оставаться одному — мне нужно хоть немного прийти в себя! Если ты мне не доверяешь, я буду курить. С сигарой во рту я не смогу даже поцеловать тебя — верно?

Через минуту они уже сидели в его машине. Ангелина то и дело с опаской посматривала на него. Улизнувшие со стен собора оранжевые огоньки поблескивали в ее глазах. Оранжевый — цвет застывшего времени! Он втягивал в себя ароматный едкий дым сигары, пытаясь истребить, выкурить посетившее его страшное видение.

— Скоро я вернусь в Италию, — сказала Ангелина. — Война уже кончилась, и теперь понятно, что вторжения арабов не будет. Я смогу работать в Милане. Дядя пишет, что там снова начался ажиотаж. Это правда?

Ажиотаж. Какое странное слово. Оживотаж. Ажиотаж.

— Честно говоря, я совсем не итальянка — я имею в виду происхождение. В нашей деревушке живут потомки албанцев. Пятьсот лет назад, когда турки захватили Албанию, многие албанцы бежали морем на юг Италии, чтобы начать там новую жизнь. За все эти века обычаи наши так и не Изменились — представляешь? Там, в Катанзаро, ты должен был о нас слышать.

Он отрицательно покачал головой. Обычные для Катанзаро легенды и фобии имели явное кавказское происхождение, пусть они и были преломлены самобытным отравленным наркотиками сознанием. Не иллирийское — кавказское чистилище.

— Когда я была маленькой девочкой, я могла говорить на двух языках: дома по-тоскски, на улице — по-итальянски. Ты думаешь, я смогу сказать по-тоскски хотя бы слово? Нет! Я забыла свой родной язык начисто! И дяди мои его тоже забыли. Единственный человек, который хоть что-нибудь помнит, — это моя старая тетка, которую тоже зовут Ангелиной. Она по сей день поет детям старинные тоскские песни. Можешь представить, как это грустно — забыть язык своего детства. Чувствуешь себя непонятно кем.

— Бога ради — заткнись! Я о твоем тоскском ничего не знаю и знать не хочу! Идет оно все куда подальше!

Она тут же успокоилась, решив, что человек, так грубо ведущий себя с нею, вряд ли будет домогаться ее. По-своему она была права.

Они смотрели на мандариновые полосы, пролегшие через всю площадь. Народ неспешно прогуливался. Подержанные автомобили, присев на корточки, прислушивались к далекому шуму автострады, напоминая зверей, готовящихся к смертельной схватке с давним противником.

Он спросил:

— Ты никогда не испытывала мистических переживаний?

— Наверное, испытывала. Ты говоришь о религии?

— К черту религию!

Кончиком сигары он указал на пламенеющий в свете прожекторов собор.

— Я имею в виду реализацию, подобную той, которой сподобился Успенский.

— Успенский?

— Был такой русский философ.

— Никогда о таком не слыхала.

Увиденное потихоньку забывалось.

Решив, что голова его достаточно отдохнула, он попытался понять, что же в ней происходит, однако Ангелина, которая, казалось, только этого и ждала, вдруг начала нести несусветную чушь.

— Я хочу вернуться в Милан осенью — где-нибудь в сентябре, — тогда жара уже спадет. Здесь, в Меце, и католиков-то настоящих нет. Ты в Бога веришь? Французские священники такие странные — чего я не люблю, так это того, как они на тебя смотрят! Иногда мне кажется, что еще немного и я во всем разуверюсь, — ты представляешь! Скажи мне честно — ты веришь в Бога?

Он повернулся к ней и посмотрел в ее оранжевые глаза, пытаясь понять, что она имеет в виду. Таких занудливых девиц он еще не встречал.

— Если тебя это действительно интересует, то пожалуйста! Наши боги живут в нас самих, и мы должны следовать им во всем.

Его отец всегда говорил то же самое.

— Но ведь это глупо! Эти боги будут отражением нас самих, что приведет нас — хотим мы того или нет — к оправданию эготизма.

Ответ его ошеломил. Его познания в итальянском и в теологии были слишком скромны для того, чтобы он мог ответить ей достойно. Он кашлянул и выдавил из себя:

— Что такое ваш Бог, как не инвертированный эготизм? Уж лучше бы вы хранили его в своем сердце!

— Какой ужас! Ты католик, а говоришь такие страшные вещи!

— С чего ты взяла, что я католик? Я — коммунист! Чего только я в жизни не видел, а вот Бога вашего так и не встретил! Его изобрели капиталисты!

— Да ты, я смотрю, действительно больной!

Зло захохотав, он схватил ее за запястье и потянул к себе.

— Сейчас мы разом во всем разберемся, милая!

Она склонила головку и резко, по-птичьи, ударила ею прямо в нос. Голова его тут же выросла до размеров собора, одновременно наполнившись тупой болью. Она уже бежала по площади. Дверца «банши» так и осталась открытой.

Через минуту-другую Чартерис покинул машину, закрыл за собой дверцу и направился к отелю. Двери его были заперты. Мадам наверняка была уже в кровати — ей снились комоды и сундуки, которых она не могла открыть… Он заглянул в окно и увидел, что хозяин так и сидит за своим столиком, распивая со своим товарищем очередную бутыль вина. Собака, привязанная к радиатору, как и прежде, не могла найти себе места. Вечное движение, вечно повторяющееся движение — морг жизни.

Чартерис-чародей постучал в окно, тем разрушая чары их сонного бдения.

Через минуту хозяин отпер входную дверь и, как был в рубашке, выглянул наружу. Он значительно кивнул самому себе, словно убеждаясь в чем-то донельзя важном, ни на миг не прекращая пощипывать свою куцую бороденку.

— Вам повезло, что я еще не лег, мсье! Моя супруга очень не любит, когда ей приходится отпирать уже запертую дверь! Мы с другом решили проиграть перед сном несколько старых баталий, если бы не это — ночевать бы вам в машине!

— Я занимался примерно тем же.

— Вы слишком молоды для этого! Я говорю не о каких-то там докучливых арабах — нет! Я говорю о бошах, парень, — понимаешь? О бошах!!! Когда-то этим самым городом владели они.

Он поднялся в свою комнату. Неведомый шум доносился с улицы. Он подошел к окну и, посмотрев вниз, увидел, что шлюзы канала открыты настежь. Над искореженным телом машины и прочим хламом с ревом неслась вода, увлекавшая этот хлам за собою. Всю долгую ночь Чартериса преследовал шум сих очистительных вод.

Утром он проснулся раньше обычного, выпил первый сваренный мадам в это утро кофе, отличавшийся от воды разве что цветом, и заплатил по счету. Ангелина так и не появилась. Голова его была такой же ясной, как и обычно, однако мир странным образом изменился — он стал куда менее плотным. Нечто пробуждалось, нечто разворачивалось в нем, превращая обыденный мир во что-то таинственное и грозное, — Чартерису казалось, что его повсюду подстерегают незримые змеи. Он так и не мог понять природы этой странной метаморфозы. Что это? Подлинная реальность, иллюзия или же не то и не другое? Этого он не знал, да и не хотел знать. Теперь его единственным желанием было поскорее покинуть затхлую гостиницу с ее батальными картинами и запахом прелого caporal.

Он положил сумку в багажник машины, сел за руль и, пристегнув ремни, объехал собор и оказался на автостраде, уже кишевшей машинами. Он свернул на дорогу, ведущую к морю, и, оставив Мец позади, устремился к вожделенной Англии.

Собор в Меце

Сильные вертикали зовут ввысь

Любовь иноземцев. И все же собор

С приходом сумерек начинает изъявлять нечто иное,

Когда для привлечения туристов они освещают прожекторами

Фрагменты абсолютно незыблемого благочестия,

Изрезанного чудовищными тенями своих

Контрфорсов, портиков и облупленных колонн.

Все становится иным — что это? — Клетка

Для чего-то ужасного? И ты паркуешься снаружи

И, возможно, шутишь:

Мол, при такой подаче

Это — Брак.

Слишком яркий свет губит все;

И ты направляешься к привычным горизонталям

Ближайшего бара

Индифферентности ложа.

Девушка из гостиницы

Град принял странника

И включил свои фонтаны

Девушке работавшей в гостинице прислугой за все

Он был неинтересен

Но он поселился именно здесь

Умудрившись не заплатить при этом ни гроша

Она же с той поры считала его своим хорошим знакомым

И в один прекрасный день позволила ему обнять себя

И отдалась ему в ту же ночь

И он обнимал ее снова и снова ночь

Ночь

Пел путник он любил

Города пленник

И только — подобное

Происходит кругом и всюду

Будь иначе разве сказал бы он ей

Улыбаясь в ответ на ее улыбку

Я люблю тебя

Но это не я

И она отдалась ему в ту же ночь

И он обнимал ее снова и снова ночь

Ночь

Моей машине суждено разбиться…

Моей машине суждено разбиться

В безумной гонке я лишусь

Всех тел

Я это помню

Память предков — цепь

Она приковывает нас к дорогам неолита

К прошедшим прежде к праздному познанью

Милан встречает пылью

Он сказал мне: «Этот самолет должен был упасть

И я это знал!»

Но по-моему предчувствие и страдание

Разные вещи

И если каждое слово

Тонет в немых глубинах

Или изгоем продрогшим плавает сверху

Пусть будет меньше на глотку

Ибо силы мои

Мне не принадлежат — мой самолет упал

Пусть я и сохраняю силы ранить

Кровь отворять бескровным

Машина разобьется — знаю с рожденья

Наследство уже обезьяны места свои занимают

Пока джунгли недвижны

Пока я недвижен

Zimmer 20

Цветные литографии — слова La Patrie

На лестнице нечем дышать — кто вверх кто вниз

Гунны. Чужие победы. Ему же смешно —

Ведь он живет в Zimmer 20

Полем сомнений постель битвы

Мадам запросила бы больше но не посмела

Знакомо до боли безводный канал драные простыни

Zimmer 20

О детстве своем рассказать на своем

На чужом языке молитвами тетушки старой

Теперь уж я не молода все чуждо —

О Боже почему я должен терпеть и это?

Zimmer 20, Zimmer 20

В полночь шлюза врата разойдутся пред водами

Хлама все больше — осадок ночи

Разве это католики? — Город прогнил насквозь

Старый хозяин с пальцами изъеденными никотином

В Милане же все иначе

Здесь царствует нейтралитет

Здесь воздух сперт

Здесь скорбно вздыхают и сносят

Все до полного износа до издыханья

ЗМЕЙ КУНДАЛИНИ

Изможденные французские таможенники встретили его без особого энтузиазма. Они уклончиво улыбались, то и дело кивали головами, прохаживались по той части комнаты, которая была отделена от него барьером, двигаясь исключительно по часовой стрелке. Снова и снова ему приходилось демонстрировать им свои документы, удостоверявшие то, что он действительно является сотрудником НЮНСЭКС (когда паром отчалил от французских берегов, он предал эти документы темным молчаливым водам).

В конце концов они пропустили его, одновременно дав понять, что вернуться назад ему будет много сложнее.

Едва берега негостеприимной Франции скрылись из виду, его сморил сон.

Когда Чартерис проснулся, корабль стоял на причале Дувра — на нем не было уже не только пассажиров, но даже и матросов. Мрачные серые утесы нависали над морем. Причалы и гавань были пусты. Чистый мягкий свет солнца, какой бывает только ранней весной, делал эту пустоту особенно ощутимой.

Громоздкие строения и тяжеловесные причалы придавали дуврской гавани известную странность — она казалась ирреальной.

Под одним из навесов, там, где находилась таможня, сложив на груди руки, стоял человек в синем свитере. Чартерис замер, схватившись рукой за поручень трапа. Он не заметил бы этого человека, находящегося ярдах в тридцати от него, если бы не одно странное обстоятельство: то ли потому, что в таможне было пусто, то ли потому, что сразу за ней отвесной стеной вставал утес, все издаваемые человеком звуки были отчетливо слышны на трапе.

Чартерис недвижно стоял меж кораблем и берегом. Человек шумно переложил руки. Едва затих шорох, стали слышны его дыхание, поскрипывание старых кожаных башмаков и тиканье наручных часов.

Стараясь ступать как можно тише, Чартерис спустился на причал и направился к дальнему краю ограды, шагая по гигантским желтым стрелкам и буквам, лишенным для него какого бы то ни было смысла, умалявшим его до чего-то вроде численного значения некоей неведомой ему переменной. Слева от него покоились безмятежные воды. Справа стоял человек в синем свитере.

Шум, производимый этим человеком, становился все громче.

Новое видение мира, которого Чартерис сподобился в Меце, так и не покидало его. Человеческие существа были символами, узлами одной чудовищной волны. Человек в синем свитере символизировал собой смерть. Чартерис прибыл в Англию совсем не для того, чтобы встретиться со смертью, — нет — он искал воплощения мечтаний, белоногих девиц, веры, не смерти. Англия, миллион поверженных самодержцев истерзанного сознания.

— Пусть рядом смерть, меня она минует! — сказал он вслух. Ответом ему был вздох — коварный ответ и лживый. В тигле дум его более не было места для мотогибели. Фарфор, не знающий изъяна. Голый. Всего лишенный. Стая белоснежных черноголовых чаек, кружа подшипником, сорвалась с вершины утеса и, промчавшись перед Чартерисом, села в воду у самого берега. Камнями в воду пав. Солнце ушло за тучку, и вода тут же стала темно-бурой, почти черной.

Он был уже у турникета. Едва он оказался по ту сторону ограды, звуки, производимые человеком в синем свитере, замолкли совершенно. Как он мечтал здесь оказаться! Свобода от отца и от Отчизны. Чартерис опустился на колени, дабы коснуться сей земли губами. Он неуклюже оглянулся и вдруг увидел скрючившееся над одной из желтых стрелок собственное тело. Он резко поднялся и зашагал прочь. В памяти всплыли слова Гурджиева: «привязанность к предметам этого мира рождает в человеке тысячу бессмысленных «я»; для того, чтобы в нем появилось большое «Я», все эти «я» должны умереть». Мертвые образы сходили с него старой кожей. Скоро он сможет родиться.

Его била дрожь. Меняться не любит никто.

Большой этот город поражал своим великолепием. Цвет стен и форма окон казались Чартерису очень английскими — ничего подобного он в своей жизни еще не встречал. Пространство меж зданиями тоже выглядело очень своеобразно. Он вспомнил собственные слова о том, что архитектура — явление кинетическое; фотография убивает подлинный ее дух, приучая людей к мысли о том, что застывшее плоское изображение способно сообщить им не меньше, чем осмотр здания со всех сторон, при котором выявляются не только собственные его формы, но и их взаимосвязь со всеми прочими окружающими здание объектами. Подобным же образом уничтожается и человеческий дух. Он может проявить себя только в движении. Движение. Дома, в отцовском Крагуеваце, он страдал от безвременья, отсутствия движения и однозначности всего и вся.

Понимая всю драматичность этого момента, он замер, сложив руки на груди, и прошептал:

— Zbogom!

И тут же мысль об откровении. Философия движения… Фотографию следует использовать для каких-то иных целей, покой же может выразить себя только в движении. Чайки взмыли над морскою гладью.

Серо-каменный, по-европейски помпезный континентальный город — широкие бульвары, кривые узкие улочки, — Женева или Брюссель, или какой-то немецкий город. Он во главе кавалькады. Говорит на странном тарабарском языке, дозволяет им выказывать ему знаки почтения. Хмурая английская пташка раздвигает белые ноги, волосы словно клематис на свежевыбеленной стене, овации легавых, пляжи, надсада ночи.

Видение померкло.

И тут же люди, стоявшие на дуврской улице, задвигались. До этих самых пор они были безликими одномерными изваяниями, теперь же движение даровало им и плоть, и жизнь, и цель.

Он пересекал одну за другой их траектории и видел, сколь они многообразны. Он представлял себе англичан рослыми темноволосыми людьми с молочно-белой кожей, они же выглядели совсем иначе: многоцветные, разношерстные, черты притуплены смешанными браками, тьма низкорослого люда, множество евреев, масса смуглых и черных лиц. Что до одежд, то здесь они были куда пестрее, чем в любой другой стране, включая и его родную Сербию.

Хотя ни один из этих людей не делал ничего экстраординарного, Чартерно знал, что безумное дыхание войны коснулось и их. Серые английские тучи несли в себе заряд ничем не хуже кувейтского — он видел это в их глазах, поблескивавших чуточку сильнее, чем следовало. Ему показалось, что он вновь слышит шумное дыхание давешнего человека в свитере, но, прислушавшись, он вдруг понял, что это шепот — шепот прохожих, которым было ведомо не только его имя, но и многое другое, прямо или косвенно с ним связанное.

— Чартерис! Подумать только — Колин Чартерно! Разве это имя для славянина?

— А мне почему-то казалось, что он направляется в Мец…

— Чартерис хочет убедить нас в том, что он приплыл сюда на пароме!

— Какого черта ему здесь нужно? Его в Шотландии ждут не дождутся!

— Чартерис, почему ты не остался во Франции? Неужто ты не знаешь, что она сохраняла нейтралитет всю войну?

Молодая женщина, схватив за руку свою малютку дочь, юркнула в лавку мясника.

— Скорей бежим, родная! Это тот самый насильник Чартерис! Знала бы ты, что он творил во Франции!

Мясник перегнулся через стойку и опустил на голову крошке огромную малиновую ногу, лежавшую до этих самых пор на витрине. Чартерис изумленно уставился на него, но тут же понял, что тот просто-напросто пытается повесить на крюк круг болонской колбасы. Зрение начинало подводить Чартериса. Скорее всего, то же самое происходило сейчас и с его слухом. Он вспомнил о желтых стрелах.

Теперь он хотел только одного: поскорее уйти от этого шепота — неважно, иллюзорным он был или реальным, — уйти куда угодно. Он шел по торговой улочке, круто уходившей вверх, в гору. Прямо перед ним шли три девицы в фантастически коротких юбках. Он инстинктивно замедлил шаг и принялся изучать их стройные ноги. Обладательницей самых красивых ног была та, что шла у самой кромки тротуара. Лодыжки, икры, подколенные ямочки, бедра, чувственно покачивающиеся набухающие бутоны упругих ягодиц… «Все то же движение, — подумал он, — не будь этой elan vital,[9] они ничем не отличались бы от туш в лавке мясника». Ему вдруг со страшной силой захотелось окликнуть их и… Нет, нет, не эксгибиционист же он в самом деле. Он заставил себя войти в первую же лавку, и вновь это была лавка мясника. Нагое бело-розовое одеревеневшее тело висело на крюке. Его собственное тело. Он присмотрелся получше и понял, что видит перед собой свиную тушу. Но уже в следующее мгновение, когда он выходил из лавки, он заметил-таки под стойкой безжизненное сброшенное тело, вместилище одного из своих былых «Я».

Вниманием его завладела наклеенная на стену яркая вывеска. «Исправительный Оркестр Новой Шотландии».

Он поспешил взобраться на вершину холма. Трех подруг уже и след простыл. Эхо легчайшим мотыльком порхнуло в ухо, и он восплакал. Запад отдал себя на заклание мясникам. Всефранцузская Богадельня.

С вершины холма было видно море. Дыша так же тяжело, как и давешний незнакомец в синем свитере, Чартерис схватился за металлические перила и посмотрел на земли, лежавшие по ту сторону холма. Один из голосов утверждал, что его ждут в Шотландии.

Ну что ж, он действительно близок к этому — по крайней мере, двигается именно в этом направлении. Он очень надеялся на то, что нежданно обретенное им ментальное состояние позволит ему пронять мысленным взором даль грядущего. Он сосредоточился, но тут же понял, что попытка эта может обернуться и против него: былая ясность сменилась непроницаемым туманом, в котором он успел прочесть весьма странную надпись (не ГЛАЗГО, но никому не ведомое ЛОФБОРО — НОРА ЛЮБВИ), кактус с кроваво-красными цветами и… дорожная авария? Он было попытался заглянуть подальше, но тут же сообразил, что не знает, на чем именно ему следует сосредотачиваться. Он окончательно потерял направление мысли. В голове и груди хрипело и шумело знакомое дыхание.

Вцепившись в перила, он пытался как-то разобраться в этой сумятице образов. НОРА ЛЮБВИ попахивала фрейдизмом, рождественский алый он тут же отогнал от себя, оставалось это неясное происшествие: вереница грохочущих, лязгающих автомобилей по обочинам трехрядной автострады — сшибаются друг с другом, словно рыцари на турнире. Образ этот мог прийти и из прошлого, и из будущего. Он мог быть и порождением его подсознательных страхов. Вечно маячащая перспектива — разбиться вдребезги, дробя тела других.

Свою машину он оставил на пароме. Будущее было неясно, пусть он и чувствовал в себе неведомые доселе силы… Он затаил дыхание. Море вдруг посерело. Он держался за поручни крепко-крепко, ему казалось, что земля у него под ногами слегка покачивается. Палуба. Палуба покачивается. Море, сузившееся глазом китайца. Корабль уперся носом в причал. Перекличка причалов под хохот легавых.

Он стоял у борта, пытаясь собраться с мыслями. Пассажиры парома один за другим выводили свои машины с нижней палубы и лихо выруливали на берег. Задрав голову вверх, он посмотрел на утесы. С них то и дело камнем срывались чайки, что затем сонно плавали по маслянистым, тяжелым водам. Он прислушался. Он слышал только свое дыхание, скрежет трущейся о тело одежды… В трансе или не в трансе, но он стоял у борта, причал же быстро пустел.

— Простите, сэр, — не вам ли принадлежит та красная машина? Если не ошибаюсь, вас зовут Чартерис?

Медленно он повернулся на звуки английской речи. Вытянув руку перед собой, коснулся кителя незнакомца, молча кивнул и стал спускаться на нижнюю палубу. Его «банши» стояла в дальнем углу гулкого чрева парома. Сев за руль, он стал шарить по карманам, пытаясь отыскать ключ зажигания, но тут увидел его уже в замке. Он завел машину и медленно выехал на английский бетон, на английские желтые стрелы.

Он бросил взгляд на павильон, в котором находилась портовая таможня. В его тени, сложив на груди руки, стоял человек в синем свитере. Кивком головы человек подозвал его к себе. Чартерис подъехал к павильону и увидел перед собой самого что ни на есть обычного таможенника. Тот заглянул в его бумаги, даже не взяв их в руки, и в то же мгновение заморосил мелкий холодный дождь.

— Англия моей мечты была куда ярче!

— Не стану с вами спорить, — угрюмо покачал головой таможенник. — В отличие от вас, французов, мы пережили войну. Надеюсь, вы понимаете, что она не могла не привести к известному смещению?

— Бог ты мой — ну конечно же! Именно так — к смещению!

— Вы свободны.

Он мягко тронул и услышал прощальное:

— Пришло совершенно новое поколение!

— Я принадлежу ему! — заорал он в ответ.

Он ехал неправдоподобно медленно; скользкие желтые стрелы слизывали себя подчистую, исчезая под капотом его машины. TENEZ LA GAUCHE, LINKS FAHREN, ПОВОРОТ НАЛЕВО. ПИВО «УОТНИ». Гигантские ворота распахнулись, осталась лишь любовь. Он помахал человеку, открывшему врата, на что тот ответил взглядом, исполненным подозрения и тревоги. Англия! Брат, мы на земле, которой касались стопы Святого!

Неуклюжие белые громады зданий оседали. Он обернулся и с опаской посмотрел на покинутый им паром. Где он и кто он? На сером асфальте, скрючившись над желтой стрелкой, лежало одно из его «Я». Ставшее ненужным, сброшенное тело — такое же, как в недавнем видении.

Оно тут же ожило в памяти, сохранившей все, до малейших деталей…

До какой степени иллюзорным было это видение? Или, наоборот, — до какой степени оно соответствовало действительности?

Он попытался воссоздать в памяти тот образ Англии, который был навеян ему книгами Святого. Кокни, сиделки, полисмены, трущобы, туманные набережные, каменные громады, расцвеченные хрупкой инкрустацией красивых женщин. Место, в котором он оказался, было совсем иным. Как это сказал таможенник? «Война не могла не привести к известному смещению». Он смотрел на людей, сновавших по улице. Женщин среди них было совсем немного — они были одеты бедно и безвкусно и старались передвигаться быстро, держась при этом у стен. Но не было среди них сиделок. Мужчины, в свою очередь, производили впечатление оживших манекенов, бесчувственных и неуклюжих. Разнонаправленные силы инерции стали проклятием для англичан. Мужчины, собравшись в небольшие группы, молча покуривали, чего-то ждали; женщины проносились мимо них одинокими метеорами. В глазах у всех поблескивали искорки безумия. Зрачки слепили его так, словно были галогеновыми фарами, вмонтированными в черепа животных, у женщин они отсвечивали зеленым, у мужчин — красным, словно у немецких овчарок.

Чартерису стало немного не по себе.

— Я отправляюсь в Шотландию, — сказал он вслух. Бомбы образов. Он искажал свою судьбу: там он не будет никогда. Что-то произошло — точнее, произойдет с ним. Оно уже произошло, и вот здесь и сейчас всего лишь прежний его лик, его прошлое воплощение, что, может так статься, давно уже мертво, — одно из тех его сброшенных «Я», которые по мысли Гурджиева являются основной помехой на пути к пробуждению истинного сознания.

Он был на том самом перекрестке, от которого уходила на холм уже знакомая ему улочка. Ни минуты не раздумывая, Чартерис свернул на нее и прибавил газ. Повинуясь безотчетному импульсу, он оглянулся и увидел, как красная «банши», за рулем которой сидел Колин Чартерис, повернула совсем в другую сторону. Куда ведет тот путь — в Шотландию или в… НОРУ ЛЮБВИ? Его другое «Я», заметив его взгляд, по-волчьи оскалилось и хищно сверкнуло красным глазом.

Как приятно будет с ним расстаться…

Пока машина его взбиралась на холм, он пытался отыскать взглядом трех девушек в мини-юбках, которых он заметил возле лавки мясника. Но увы — мир этот был куда печальнее того, что был явлен ему в видении, — здесь народ не прогуливался по улицам, и магазины по большей части были закрыты. Было ли ему страшно тогда? Он ведь знал, что имеет дело с чем-то совершенно неведомым, — да, да, именно так, — совершенно неведомым. Сердце материализма было пробито серебряной психоделической пулей, непредсказуемое тотчас же удалилось, упорхнув на своих вампирьих крылах. Он был хозяином положения, и потому сам шел навстречу неизведанному.

Теперь он знал о себе хоть что-то. Старая его жизнь разрешилась новой еще там, на юге Италии, в реабилитационном лагере для славян, вдали от отчего крова. Живя в лагере, он не мог не столкнуться с разного рода психическими расстройствами, и это позволило ему понять одну важную истину: существует великое множество альтернатив нормальной здоровой психике, при этом выбор того или иного варианта определяется индивидуальными наклонностями человека.

Личный его опыт до какой-то степени позволял судить и о его собственной обусловленности. Чартерис склонялся к тому, что действиям его подлежит некая ищущая самое себя философема. К интроспекции он склонен не был, но, с другой стороны, действия его были, как правило, достаточно осмысленными. И все же все эти бесконечные «Я» были лишь листочками, лишь побегами, отходящими от могучего ствола его подлинной самости.

Какой вывод из этого следует? Нечто неведомое побуждает его поступать так или иначе; прознать оную первопричину, которая в конце концов может оказаться и какими-нибудь дьявольскими химическими соединениями, можно — для этого достаточно изучить какой-либо побег, какое-либо вторичное «Я». Он въехал на вершину холма и тут же увидел себя — он по-прежнему стоял, крепко держась за поручни, устремив взгляд к серому подернутому дымкой морю. Он остановил машину.

Он шел к стоящей у перил фигуре, стараясь не смотреть на чудищ, круживших по небесной тверди.

Слух его стал необычайно острым. Шаги звучали так, словно звук их доносился откуда-то издалека, зато сипение и свист врывающихся в легкие потоков воздуха, тиканье часов и тихое поскрипывание костей, казалось, раздавались прямо в голове. Как сказал тот человек — война привела к известному смещению. Что верно, то верно.

Рука его уже готова была коснуться плеча гурджиевского «Я», но тут он застыл, потрясенный странным видом плывущего по морю предмета, казавшегося ему то ли морским чудищем, то ли допотопным судном. Он сфокусировал взгляд на этой странной штуковине и тут же понял, что ничего странного в ней нет — это был обычный паром, предназначенный для перевозки автомобилей. На верхней палубе он разглядел и себя самого — он стоял, опершись на поручни, стоял совершенно недвижно.


Человек, стоявший к нему спиной, обернулся.

Отечные веки, карие глаза, изломанные зубы, бесформенный рот, короткие волосы, стоящие ежиком, нос, бесцветная кожа. То был таможенник. Он ухмылялся.

— Я ждал тебя, Чартерно!

— Вот оно в чем дело! А я-то думаю, на что они мне намекают — в Шотландии, мол, меня ждут не дождутся.

— Детей у тебя нет — верно?

— Какие к черту дети! Я — Потомок Древнего Человека!

— Если тебе что-то не понравится в моих словах, ты мне об этом скажешь — договорились? Судя по твоему ответу, ты имеешь отношение к последователям Гурджиева — верно?

— Тонко замечено. На деле это Успенский, но это мало что меняет. Эти двое суть одно, но Гурджиев в отличие от Успенского часто начинает нести чушь.

— Я полагаю, ты читал его в оригинале?

— Кого его?

— Какая разница? Если это так, то ты не можешь не заметить того, что мы живем в гурджиевском мире, — верно? Такое ощущение, что чушь, о которой только что было сказано, несет само наше время. Загвоздка в том, что единожды увидев все это, поневоле начинаешь сомневаться в прежних истинах и нормах, относящихся к сфере сознания.

— Такого рода истин никогда не существовало. Ты говоришь об этих нормах и истинах лишь потому, что они навсегда остались в прошлом.

— Да ты, оказывается, еще ребенок! Ты меня не сможешь понять, теперь я это вижу. Достаточно усвоить правила, и они тут же станут реальностью. Сфера, к которой они относятся, не имеет никакого значения — это универсальный закон.

Внутренне Чартерно почти успокоился, хотя пульс его все еще безумно частил. Он посмотрел на причал. Крошечная фигурка Колина Чартериса забралась в «банши», и уже через минуту машина стояла рядом с павильоном, в котором находилась таможенная служба порта.

— Мне пора, — сухо сказал он. — Как говаривал Святой, у меня свидание с судьбой. Я ищу место, называемое…

Название совершенно выпало из памяти — очевидно, он имел дело с самоуничтожающимся образом.

— До моего дома рукой подать.

— Уж лучше бы ногой.

— Это уж кому как угодно. Дочка будет рада встретиться с тобой. Ты немного передохнешь, мы же покажем тебе, как британцы принимают гостей. Идет?

Он растерялся. Близился час, когда ворота ферм закроются перед ним; забытый всеми он проведет остаток жизни на дороге и испустит дух, вперившись бессмысленным взглядом во тьму сада. Он одобрительно кивнул, пригласил своего нежданного провожатого занять соседнее сиденье и взялся за ключ зажигания. Легкое движение кисти, и смазанное, насквозь промасленное тело оживет…

В этом районе жили представители среднего сословия — в таких районах он уже бывал. К каждой вилле, к каждому домику вела своя особенная дорожка — однако, не успев отойти, она тут же возвращалась в русло породившей ее главной дороги — бунт, не успев толком начаться, мягко сходил на нет. Каждый перекресток был оснащен аккуратным указателем, на котором были означены названия отходивших от него улиц. Все названия имели отношение к лесу, деревьям и всему, так или иначе с ним связанному: Шервудский Лес, Тенистая Долина, Аллея Травоядных, Жасминовая Тропа, Площадь семяносца, Жимолостный Проезд, Проспект Коровяка, Гераниевый Вертоград, Клематис-Авеню, Креозотовый Тупик, Калиновый Переулок. Все дома без исключения имели небольшие ухоженные дворики, засаженные деревьями; лужайки перед домами были украшены непременными каменными гномами и живописными каменными горками. Чем меньше был дом, тем громче он звался. Названия и на сей раз имели определенное отношение к живой природе, хотя попадались и исключения: Лесные Исполины, Перекати-Поле, Сень Пана, Кругозор, Обитель Нептуна, Дебри, Старые Ставни, Жасминовый Коттедж, Родная Пустынь, Сирая Обитель, Гордовина, Старый Добрый Олеандр и, наконец, Флорабунда.

Терпению Чартериса пришел конец.

— Что все это значит?!

— Ответить на твой вопрос я могу, вот только не знаю, поймешь ли ты меня. Безобидное всегда стремится к тому, чтобы выглядеть хоть чуточку грозным.

— У нас такого никогда не было.

— Можешь особенно не беспокоиться. Все, что ты видишь, — отголосок безвозвратно ушедшего прошлого. Война унесла с собою все. То немногое, что отличало эту мини-цивилизацию от прочих, не стало исключением, пусть люди наши этого еще не понимают. Лично я участвую в этом маскараде только из-за дочери.

Он задышал как-то иначе. Чартерно удивленно покосился на него — похоже, сосед воспроизводил дыхание своей дочери. Она не замедлила явиться. Одна из тех трех девиц в мини-юбках — обладательница самых красивых ног. На вид ей было лет восемнадцать, не больше. Образ этот, однако, тут же померк и бесследно исчез — таможенник обратился самим собой, и дышал он теперь так, как ему и подобало.

— С грезами давно пора покончить! Кто знает, быть может, я приехал в эту страну именно для того, чтобы бороться с ними. Мы с вами почти не знакомы и, вероятно, должны соблюдать в разговоре известную дистанцию — все эти формальности и все такое прочее, — но я не могу не сказать вам о том, что по моему глубокому убеждению подлинной нашей реальностью является некая таинственная сила, дремлющая до времени в глубинах нашего естества.

— Кундалини? Здесь налево — мы поедем по Аллее Петуний.

— Что?

— Я сказал — налево.

— Я не о том. Это что — ругательство?

— Тебя смутило слово «кундалини»? Э-э, я смотрю, ты читал Гурджиева не очень-то внимательно! В так называемой оккультной литературе часто упоминается «кундалини» или, как ее еще называют, «змей кундалини». Это и есть та дремлющая в нас сила, о которой ты говоришь.

— Кундалини так кундалини! Это дела не меняет. Я хочу пробудить эту силу — понимаете?.. Какого черта делают под дождем все эти люди?

Представители английского среднего сословья, жившие на Аллее Петуний, стояли на лужайках своих садовых участков — кто-то читал огромную газету, кто-то поправлял галстук, большая же часть ограничивалась тем, что тупо смотрела на дорогу.

— Еще раз налево — на Бульвар Бронтозавтров. Послушай меня, сынок, не лезь ты в это дело — пусть уж твоя кундалини спит! Желать ее пробуждения могут разве что безумцы! Люди, живущие здесь, могут показаться тебе чем-то совсем уж тривиальным, но ты должен помнить — их в целом благополучная жизнь была наполнена чисто механическими мыслью и действием, что никак не затрагивали этого спящего змея. Маскарад, о котором я только что говорил, следует признать допустимой аберрацией сознания, в то время как змей кундалини, вернее, сам факт его пробуждения…

Он пустился в длинные путаные объяснения. Чартерис уже не слушал его, он во все глаза смотрел на красную «банши», бесшумно проехавшую в северном направлении. За рулем ее сидело еще одно его гурджиевское «Я».

Конечно, у таможенника он мог научиться многому, но ему следовало помнить и о том, что главной его целью было движение на север, — сбейся он с пути, и он тут же оказался бы в положении отработанного «Я». Разумеется, к тому же его могло привести и путешествие на север, но сам он считал подобный исход маловероятным. Возможно, впервые в жизни он понял всю серьезность и ответственность выбора. Либо ты, либо тебя. Нечто, доселе дремавшее в непроницаемых глубинах его существа, — возможно, это и была кундалини, — внезапно ожило, властно требуя: иди к людям, говори с ними, учи их взращивать то, что столь многозначно и велико.

— Вот мы и дома, — сказал таможенник. — Добро пожаловать в Сливовый Дворец. Заходи, посидим, попьем чайку. Тебе обязательно надо встретиться с моей дочерью. Она примерно твоих лет.

Чартерис в нерешительности остановился перед аккуратной калиткой, прутья которой, по мысли варившего их мастера, должны были изображать лучи заходящего солнца или что-то в этом роде.

— Вы очень гостеприимны, и я надеюсь, что мой вопрос не изменит вашего ко мне отношения… Я в известном смысле тоже пострадал от ПХА-бомб, ну вы знаете — все эти галлюцинации и все такое прочее. Так вот. Мне хотелось бы понять, не коснулось ли вас это.

Таможенник захохотал. Его безобразное лицо стало еще безобразнее.

— Это всех коснулось, сынок! Заруби себе на носу — не верь глазам своим! Поверь — старый мир ушел, его уже нет, — осталась только пустая его оболочка. Со дня на день в воздухе повеет чем-то новым, придет новый мессия, и тогда эта шелуха, эта оболочка сморщится, исчезнет — понимаешь? Юная босоногая орава с визгом набросится на эту немыслимую доселе реальность, разбегаясь по новым буйным лугам и пажитям воображения! Какое счастье — быть молодым в наше время! Заходи, заходи — я чайник поставлю. Только обязательно ноги вытри!

— Вы полагаете, что дело зашло так далеко?

Человек в синем свитере открыл входную дверь и вошел в дом. Чартерис остался снаружи и стал разглядывать соседние участки. Кинетическая архитектура взяла его в кольцо безумнейших беседок и патио, эркеров и арок, флигелей и гаражей, что выглядывали из-за причудливых деревьев, обстриженных кустов и разноцветных решеток. Водонепроницаемый мир. Все смолкло, утонув в недвижности тумана. Где-то здесь пролегала граница зла, оно таилось за этими клетушками анемичной фантазии, за внешним благополучием сварных конструкций.

Он стоял у порога. Первые нежные листочки уже появились на кусте малины, росшем у стены. Весна. Четыре месяца кряду будут мир соблазнять Новые Зори. Здесь и сокрыты чары. Он вошел в дом, забыв закрыть за собой дверь. Кундалини — вот о чем они будут говорить.

Таможенник мерял шагами кухню, находившуюся в глубине дома. Два цвета — кремовый и зеленый — царили здесь. Повсюду узорчатая ткань. На стене — календарь: посреди поля беспомощно застыли две человеческие фигурки. Откуда-то сбоку на поле зрелой пшеницы выбегает огромное овечье стадо.

— Дочка скоро вернется.

Хозяин дома включил небольшой обтекаемый кремовозеленый приемник, из которого тут же послышался голос диск-жокея:

— А теперь я хочу обратиться к истинным ценителям музыки. Сейчас вы услышите неподражаемое звучание одного из величайших составов всех времен — разумеется, речь идет об оркестре Глена Миллера, а вещь, которую я хочу предложить вашему вниманию, это «Серенада Лунного Света». Об этом меня просили тетушка Флора и все ребята из «Nostalja Vista», Пятый Переезд, Отвал, Скроули, что в Бедфордшире. Итак, вашему вниманию предлагается бессмертное звучание этой непревзойденной команды.

По саду сновали зимние птицы.

— «Бессмертное звучание»… Вы как насчет музыки?

Таможенник внимал иной музыке — той, что вырывалась из носика чайника и воспаряла к выцветшему потолку.

— Ее как видишь нет. Я думаю, с минуты на минуту она вернется. Почему бы тебе не погостить у нас? Наверху есть свободная комната — она, конечно, несколько маловата, но ты сам убедишься в том, что там очень даже уютно. Кто знает, может быть, ты в нее влюбишься.

Чартерису вспомнились его недавние страхи — если кто-то и мог задержать его там, в порту, так это таможенник. Тогда он этого не сделал, но теперь, похоже, хотел исправить свою ошибку.

— Вы являетесь последователем Гурджиева, не так ли? — тихо спросил Чартерис.

— Ох и мерзкий же это был человек! Единственное его достоинство в том, что он был магом. Лучшего проводника для таких времен, как наше, не сыщешь!

— Я действительно хочу как-то пробудить дремлющую во мне силу, которую вы назвали словом «кундалини». Насколько я понимаю, против этого возражал и сам Гурджиев — да?

— Именно! Именно так! Джи говорил, что проснуться должен сам человек, змею же или змея трогать ни в коем случае не следует!!!

Он сосредоточенно разливал по чашкам свежезаваренный чай. На тюбике со сгущенным молоком красовалась сделанная яркими красками надпись — «ИДЕАЛ».

— Ты же понимаешь, в каждом из нас дремлет змея! Он засмеялся.

— Это еще как сказать. Зачем вводить каких-то змей, если человеческое поведение можно объяснить и без них?

Таможенник засмеялся вновь. На сей раз смех его звучал вызывающе.

— Не смейтесь так — прошу вас! Хотите, я расскажу вам историю своей жизни?

Изумление.

— Ты слишком юн для того, чтобы говорить о своей жизни!

Он бросил в чашку несколько сахариновых пилюль.

— Ничего подобного! Я успел избавиться от массы иллюзий. Отец мой был каменотесом. Его все уважали — он был большим и сильным. Все говорили о том, что таких, как он, — единицы. Он был старым коммунистом и в партии пользовался немалым влиянием. Когда я был еще совсем мальчишкой, молодое поколение взбунтовалось. Они хотели раз и навсегда покончить с коммунистами. Студенты все как один заявляли: «Давно пора прекратить эту гнусную пропаганду! Мы вправе жить так, как мы того хотим!» В школах происходило то же самое. «Долой пропаганду! Только факты!» И знаете, что тогда сделал мой отец?

— Успокойся и попей чаю!

— Нет уж, — сначала я должен досказать эту историю до конца. Мой отец отправился на встречу со студентами. Они стали издеваться над ним, но он сказал: «Товарищи! Вы вправе протестовать, более того, — иначе вы просто не можете, — верно? Я очень рад тому, что вы не боитесь делать это открыто, — всю жизнь я чувствовал то же самое, что чувствуете сейчас вы, но так и не посмел сказать ни слова. Теперь я чувствую в вас поддержку, я смогу сделать очень и очень многое. Можете мне поверить!» Я сам слышал это выступление и был очень горд за него.

То было раньше. Сейчас же он слышал бессмертное звучание непревзойденной команды.

— Потом бунтовать пришел черед мне. Конечно, отец изменил тогда очень многое. Кругом говорили, что молодые идеалисты взяли верх. В школах учили тому, что прежний коммунизм, в общем-то, был неплох, но новый, свободный от пропаганды, куда как лучше, и все такое прочее. Главари прежних бунтовщиков сделали головокружительную карьеру. Короче говоря, все шло как нельзя лучше.

— Политика меня не интересует, — вставил таможенник, лениво помешивая ложечкой свой чай. — Ты лучше скажи — нравится тебе музыка или нет?

— Еще через пять лет у меня появилась девушка. Она обещала посвятить меня во все свои секреты. Она входила в молодежную революционную организацию. Эти молодые люди хотели жить так, как им хочется, они боролись с пропагандой, насаждавшейся в печати и в школе. Основным их неприятелем были новые коммунисты. Их взгляды стали для меня откровением. Я неожиданно понял, что коммунизм, в сущности, ничем не отличается от капитализма — ты точно так же завязан на собственность. И еще я понял, что мой отец — крупный мошенник, он никогда не был идеалистом — нет! Он был оппортунистом!!! Тогда-то я и решил оставить его и жить по-своему.

Таможенник оскалил свои желтые зубы и сказал:

— Мне кажется, что моя версия — я говорю о змеях — выглядит куда привлекательнее, — думаю, ты не станешь со мной спорить. Мне хотелось бы сделать и еще одно немаловажное замечание. Говорить о «своей жизни» невозможно, ибо такового понятия в действительности не существует.

— Предположим, вы правы. Но тогда что такое этот ваш змей кундалини? Я б на вашем месте с ответом сильно не тянул — я ведь могу этим чайником и по кумполу съездить.

— Он электрический.

— А мне это до лампочки.

Пораженный безрассудством Чартериса, таможенник отсел подальше от него и, бросив в свою чашку еще одну таблетку сахарина, заметил:

— Смотри — чай остынет. А об отце своем можешь забыть — рано или поздно мы все это делаем.

— Да-а, звучание, что надо! Ну а теперь сменим пластинку и послушаем…

Чартерис вдруг почувствовал, что еще немного — и он взорвется. Что-то бесплотное коснулось его головы легчайшим дуновением.

— Отвечай! — выдохнул он.

— Пожалуйста. В согласии с учением Джи, Змей — это сила воображения или, если хочешь, фантазии, которая замещает собой некую реальную функцию. Ты понимаешь, о чем я? Когда человек вместо того, чтобы действовать, начинает грезить наяву, представляя себя огромным орлом или, скажем, магом… в нем работает кундалини.

— Но разве нельзя и действовать, и грезить разом?

Таможенник согнулся в три погибели и, прижав ко рту сжатые в кулак руки, мерзко захихикал. Нора Любви — так прочитывался этот знак — Нора Любви с бледными бедрами супруги… Чем бы ни было это место, оно принадлежало ему. Оно было предназначено именно для него. Сливовый Дворец был ловушкой, тупиком, сам же таможенник был скользким и/или обманчивым и в то же самое время устрашающим. Он казался Чартерису воплощением кундалини.

Нет-нет, сомнений быть не могло — здесь царила безальтернативная данность, здесь пахло вымиранием, не жизнью. Он же хотел влиться в новую расу — да, да, именно так — расу!

Таможенник задыхался от смеха, и все же клокотание в его глотке не могло заглушить звука работающего автомобильного двигателя. Чартерис выронил чашку из рук, и чай бурым солнышком взошел на линолеуме, запечатлевшем триумф кубизма. Согнувшийся в три погибели человечек смотрел на него своими красными глазами. Чартерис бросился наутек.

Сквозь разверстые двери. Птицы взмыли с лужайки и мягко опустились на крышу дома. Свинец крыл. Недвижность, сменяющаяся недвижностью.

Сердце, попавшись в силки времени, выстукивало что-то совсем уж невразумительное.

Вниз по тропке дождь выманил огромного черного слизня, что полз перед ним коварным лазутчиком. Кремово-зеленый приемник пытался настроиться на вчерашний день.

Калитка. Солнце, навеки застывшее над горизонтом. Сварной закат.

На дорогу. Он отработал свое — он стал ненужным. Красная «банши» мягко катила по сырому асфальту, за рулем одно из его блистательных «Я» — всесильное, могучее, многогранное «Я» — мессия.

Он бежал за своей машиной так, что сжималось даже асфальтовое сердце бульвара Бронтозавров. Он прыгал через гигантские желтые стрелы, норовившие пронзить его. Их становилось все больше и больше. Его силы убывали с каждой минутой. Он сделал неправильный выбор, и вот теперь он стал ненужным самому себе — он пытался заигрывать с давно ушедшим, вместо того чтобы искать встречи с будущим.

Стрелы теперь практически не отклонялись от вертикали. Links fahren. Красная машина была уже далеко впереди: пятно за барьером, не знающее преград…

Он все еще слышал хриплое дыхание и шепот одежд, скрежет суставов и скрип старых башмаков. Но не он производил их. Не он. То был Чартерис, сидевший за рулем своего красного автомобиля, Чартерис, сделавший правильный ход. Он уже не дышал.

Он лежал прямо на желтой стрелке. Чайки, камнем срываясь с утеса, вонзались в тяжелые воды. Корабль над морем, корабль. К вершине холма рокот мотора. В голове на босу ногу новый век.

По законам военного времени. Смещение.

Время вовек пребудет

Проходит все —

Рубашка изомнется

Деревьями кусты уйдут из жизни кино

Закончится и скромницу стоянку

Гуляка «форд» когда-нибудь оставит

Все канет в Лету — только Время

Вовек пребудет

Познание любви — ее утрата

Любить вздыхая иль вздыхать владея

Духи нестойки быстро потускнеет

Монета в сундуке у скряги

Все канет в Лету — только Время

Вовек пребудет

И внятно тикают часы

Покорны и послушны вышним силам

Дробящим время адским механизмом

Нас понуждающим не быть —

Ни до ни после

Все тот же мир

Коснеет в настоящем

Не фантом и не прах

Но разом прах и фантом

Меж был и не был будет и не будет

О Времени забыв

Оно ж — вовек пребудет

ДОРОГОЙ ДРЕЙКА

Вполне возможно, это был настоящий Чартерис, хотя с какой-то вероятностью это могло быть и его фотографией, переданной по четырехколесному телеграфу в метрополию. Как бы там ни было, то, что сидело за рулем, не было уверено в том, что материя существует реально, оно улыбалось и с неизъяснимым благодушием беседовало само с собой, дабы как-то отвлечься от наседающих со всех сторон образов. Человек, лишенный корней. Продукт времени. Англия же — творение литераторов. Прекраснейшее из времен — исчезнуть множеством ветвей — диковинная способность, в которой сведены все потенции, где цвет и тлен равнозначны и неизбежны.

Он видел, зрел для нового зрения, стремглав летел стремительной дорогой — иль то была ее астральная проекция? Весь движение. Разом, всюду. Человеку доступно и это.

Он жаждал поделиться своим открытием с другими, излить на них всю полноту себя в безумии, уже исполненном покоя или, точнее, равнострастия, где все проэдемлено аэрозолью так, что живая изгородь разума разрастается настолько, что разум теряет себя в утопизме, утопает средь пышных райских кущ, сокрывающих отныне все и вся.

Не так его автомобиль — из множества дорог он каждый раз избирал ровно одну, и вот теперь он несся по одетой в сталь ночи лондонских задворков: в желтых снопах света, изливавшегося из французских фар, камень превращался в папье-маше, кирпич становился картоном; повсюду претензия на солидность и постоянство, лукавая геометрия крыш, стен и углов, бесконечная вереница могучих перекрытий с тупо поблескивающими над ними слепыми стекляшками окон, резкие коварные повороты, щерящаяся штыками грань видимого, тротуары, которых никогда не касалась нога человека, в темных витринах магазинов отражением безумные навыкате глаза, навеки спертый воздух, эпика нечитанных вывесок, за неизбежной желчью синеватая сыпь люминесцентной ферментации, бетонные пространства, разгороженные магазинами и конторами, и вся эта бескрайняя страна, что, казалось, жаждала сгинуть в ночи, поддавшись смутному идущему из-под земли чувству тревоги.

Рулевое колесо из стороны в сторону — большие разборки, представление для упрямых сербов. Поют за кулисами, голоса.

За поворотом красноглазый фургон. ХОЧЕШЬ КУРИТЬ — КУРИ. И прямо из него сигает парень в дурацкой кожаной куртке. Чартерис стал тормозить, ругаясь на чем свет стоит, в голове же его вспыхнуло: удар, и обмякшее тело влипает в кирпичную стену, заполняя собой все ее щербинки, алым цветком разметавшись — кактус цветущий, рождественский кактус, нежданно зацветший наперекор анатомической упорядоченности сезонов.

Спасая себя, человек шмыгнул назад. Чартерис укротил свою «банши» возле фургона, и в тот же миг образный ряд пришел в соответствие с положением его машины.

Мириадами европейских дорог несся он по этому блистательному подлому городу. Именно о них думал Чартерис, опуская стекло и высовывая голову наружу, чтобы получше разглядеть человека из фургона, который был уже тут как тут.

— Ты что, хотел устроить аварию — а?

— С чего ты взял, парень. Просто ты ехал чуточку быстрее, чем это положено. Ты меня случаем не подкинешь? Мне здесь торчать уже невмоготу.

Невмоготу было не только ему — так же или примерно так же должны были чувствовать себя все англичане, первыми павшие жертвой Психоделической Войны. Старая кожаная куртка, рубашка, сшитая из грубого полотна, галстука нет, глаза едва ли не светятся изнутри, все лицо в оспинках, словно некое не в меру шаловливое дитя колупано его забавы ради.

— Так ты меня подбросишь или нет? Ты часом не на север едешь?

Ох уж эти мне английские интонации. Совсем иначе должны были звучать те старые простые слова, заученные им наизусть. Доблестный Святой пробирается в каюту мерзавца капитана, в руке пистолет и так далее, и тому подобное. Здесь же все иначе — здесь артикулируется нечто совсем уж невнятное.

— Да, да. Еду на север. Но скажи — куда именно ты держишь путь?

— А ты?

— Я? Туда, где расцвел рождественский кактус, где цвет ангелики.

— Тьфу ты, черт! Еще один свихнутый! Слушай, парень, а может, с тобой и ехать-то небезопасно?

— Прости меня! Я это… — это они, понимаешь? Я могу отвезти тебя на север, просто я хотел понять, куда именно ты собираешься ехать, — только и всего, — просто я не совсем тебя понимаю.

Что-то мешало ему сосредоточиться, — хотя он и направлял орудие своего интеллекта точно на цель, пули мысли — точнее, серии их стробоскопических изображений — зависали графиками рекуррентных функций, рикошетирующих к своему источнику, и так раз за разом, виток за витком, — ему вдруг вспомнился преследующий его все последнее время образ, что мог прийти только из будущего. Удивляться тут было нечему — если озарение, посетившее его в Меце, не было плодом его фантазии, он оказывался совершенно произвольным проявлением некоей незримой силы, затерянной в тенетах времени, материя же при этом была всего лишь галлюцинацией — ее попросту не существовало. Он почувствовал что-то сродни недоумению, и тут же его охватило всепроникающее ни с чем не сравнимое блаженство — кто-то снял с его спины тяжеленный мешок, и вот теперь он волен решать для себя проблему добра и зла…

— Разумеется, ты имеешь на это право. Я так понимаю, ты иностранец — верно? Францию, говорят, они не тронули — те как были нейтральными, так нейтральными и остались. Француз арабу первый друг, а все ж в карманах у него ни шиша — правильно я говорю? Ну да Бог с ним — идут они все подальше… Ты знаешь, как меня товарищи кличут? Банджо Бертон — вот как!

— А меня — Чартерис. Колин Чартерис.

— Вот и прекрасно.

Широкоплечий, он понесся назад, к фургону, — шнобель вниз, спина изогнута словно у горбуна, однако уже через минуту он снова вернулся к машине — ему нужна была помощь. Чартерно не без удовольствия забрался вслед за ним в эту странную quartier, призванную скрашивать запустение окрестных улиц: ах, Лондон, Лондон — наконец-то твоя легендарная скудная экзотика откроется взгляду верного последователя Успенского… Банджо Бертон пытался вытянуть из угла что-то тяжелое. Вдвоем они подтащили эту штуковину к выходу и, пропустив пронесшуюся с ревом спортивную машину, снова вышли на улицу.

— Что это у тебя?

— Низкая частота.

Кряхтя, они загрузили аппаратуру в багажник машины Чартериса — натруженные спины полуночных скитальцев. Потом стояли, украдкой разглядывая друг друга в полумраке, — ты меня все равно не видишь, я тебя все равно не вижу — то, что ты видишь, это твоя интерпретация меня; то, что я вижу, это моя интерпретация тебя, то есть опять-таки не я, и все такое прочее. Двинулся к передней дверце и, небрежно распахнув ее, спросил неуклюже:

— Так ты француз или нет?

— Я — серб.

Стоп разговора — хлопок дверцы, дрожь утробы стальной, квазибесшумное пробуждение автомобиля и прочь — прочь отсюда! Европы начало и бастион — Сербия, им ли знать тебя? О, Косово, поле дроздов, пурпур цветущих пионов и ночь, ночь турецкая эру миграций и плоский — скорость его отрезвила — голос плечистого парня, уплотнение вибраций.

— Я бы сильно не расстроился, если бы оказался не в Лондоне, а, положим, дома, хотя тебе здесь, несомненно, понравится. Пусть не все, но что-то уж точно. Ты будешь долго смеяться, когда врубишься. Они намного открытее, чем им следует быть. Я о людях, ясное дело.

— Открытее? Ты говоришь об их сознании? Мысли перемещаются меж ними так, словно они связаны сетью-паутиной?

— Чего не знаю, того не знаю. Мне до фонаря, что у вас в головах, ребятки, происходит, а то бы я вам такого понарассказал! И еще — помнишь мои слова о смехе? Так вот: от этого не смеяться — от этого плакать хочется. Я в Ковентри был, когда эти бомбы поганые посыпались.

Свет и отсутствие света играли на его рельефном лице, когда, взяв в губы сигарету, он поднес к лицу кратер ладоней, извергающий пламя, высветившее все морщинки до единой, и сказал, выпустив дымное облако:

— Хочешь ты того или нет, но все это уж больно похоже на конец света.

Но слабо было гоблину зачарованного охмурить Чартериса, пропевшего в ответ:

— Здесь, в Англии, говорят так: пока живешь — надежды не теряй, и, стало быть, говорить о конце я бы не стал — если это и так, то на один этот конец в смысле окончание приходится целый букет начал.

— Если ты считаешь началом возвращение к пещерному человеку, ты хотя бы вслух этого не говори. Братишка мой был в войске, потом домой его отправили потому, ясное дело, что служить теперь никто не служит, армии крышка — эти шизоиды циклоделики от смеха с ног валились, стоило им в шеренгу выстроиться. Я о другом уже не говорю — никакой дисциплины, один смех! А промышленность, а сельское хозяйство! Я скажу так: эта страна и вся Америка с Европой свое уже отработали, теперь этих долбаных узкоглазых с черномазыми время пришло.

Они наяривали по бесконечной забытой Богом и людьми улице, которой было лет сто, не меньше, слепая архаика закрытых ставень пустынного града наполняла радостью их сердца.

— Новый порядок явит себя, стоит исчезнуть старому. С этим спорить невозможно, но промышленность — бессмысленный костыль, его нужно отбросить, ты понимаешь, отбросить и уже никогда к нему не прибегать, понимаешь?

Не стану спорить, но в один прекрасный день, настроив свой язык на нужный лад, отвечу: мой свет развеет темень его лица, фламинго пламенея, взовьется зяблик мозга моего.

Объятые полуночною мглой, фигуры, повинуясь новому инстинкту, пытаются не отставать друг от друга, передвигаясь группами, там, где крыши темнеют провалами, лондонские коты — тень-он и тень-она. Спаривающиеся пары.

— Твой брат военный глотнул аэрозоли?

— Он стал таким религиозным, что ум зашел у него за разум. Он открыт любым влияниям.

— Такими должны быть все.

Банджо Бертон то ли засмеялся, то ли закашлялся, подавившись дымом.

— Ну ты скажешь. Я так думаю, ничего путного из этого не выйдет. Попомни мои слова — это конец. Такие города, как Лондон, Нью-Йорк или, скажем, Брюссель, чувствуют это острее всего. Они теперь повязаны по рукам и ногам. И все же, что бы ни происходило, человек должен делать то, на что у него еще хватает сил. У меня группа, и я надеюсь, пусть это может показаться и не слишком-то важным, но на деле это не так — я надеюсь, наш саунд хоть кому-то может показаться интересным.

Торя туннель в исполненном динамики мире, где страны подлунные полнились шелестом опавших славянских мечтаний, он просигналил:

— Саунд?

— Я ж сказал — у меня группа. Я ее руководитель. Я начинал с «Исправительного Оркестра Новой Шотландии». Еще были «Генотипы». Может, слышал такую вещь: «Мальчик из Страны Мертвых»?

— Я подумал о твоем фургоне, наверное, не следовало бросать его так?

— Это не мой фургон. Я его нашел.

Тишина, ночь рассасывается меж ними. Меж желтыми зубами прелый вкус очередного рассвета, и тут Бертон, поежившись:

— А вот группа моя.

Лагерь был полон глаз, стоило начаться миграции. Одиночки все на нем, как один.

— Что еще за группа?

— Ну не совсем группа, а скорее, что-то вроде того. Короче, музыканты. Раньше мы назывались «Звуки Мертвого Моря», теперь «Эскалация». Мы собираемся работать с инфразвуком. Понимаешь, откуда-то оттуда хлынут волны, рев неумолчный, все играют то, что им нравится, понимаешь? — Он указал рукою на небеса. — Такого еще никогда не было, ты понимаешь?

— Так ты говоришь, музыканты?

— Верно, черт возьми. Как только ты догадался, они самые — музыканты.

Он запел, не подозревая о том, что слова его позволили Чартерису добавить еще один пласт к психогеологической картине мира, что и без того была весьма запутанной. Оные пласты были образованы поведенческими реликтами, окаменение которых являлось непосредственным следствием обретения ими своего места в твердыне опыта. Старая его политико-философская система не предполагала интроспекции, и тем не менее при рассмотрении внешних феноменов он, нисколько не интересуясь их внешним обличьем, тут же углублялся в них, пытаясь отыскать в зловонном иле их драгоценное ядро и/или покончив с амбивалентностью, отточить клинок свой и выяснить, нет ли в подпочвенном слое сокровищ Кидда, дублонов, пистолей, золотых моидоров и прочих ментальных достоинств.

Едва не ослепнув от блеска злата, он повернулся к певцу, скрытому тенью, и сказал:

— Скорее всего, в паутине ты представляешь другую нить. Почему бы и нет? Все пути, коими ходил я, ведут к открытию неизведанного, и сейчас, когда я еду по этой грязной улице, я неким образом совершаю кругосветное плавание, исполненное не меньшего значения, чем поход вашего доблестного героя Фрэнсиса Дрейка.

— Ты что-то напутал, браток, это Портобелло-Роуд.

— Так рассуждать может лишь седалище, вместилище моего разума, для которого это положение действительно не кажется очевидным. Хотя рождественский кактус, о котором у нас уже шла речь, может оказаться и берегом и, кто знает, не далекий ли это мыс Брюсселя?

— Ой, браток, не знаю, что тебе и сказать. Ты бы лучше на дорогу глядел.

— Мне кажется, что я смотрю. Мне кажется, что я вижу. Очарованный мореход бросает якорь у новых берегов, и я, пусть мой венец лавровый скорей мешает, ясно вижу…

Чартерис так и не смог сказать, что же он видит, и замолк, однако сказанное им вывело из элегического настроения Бертона.

— Если мы заедем на Хэрроу-Роуд, мы сможем заскочить к моему приятелю. Это будет Сент-Джон Вуд. Он там обычно и торчит. Брейшер зовут, вот уж кто счастлив будет на север прокатиться. Такой задумчивый парень, уж очень религиозный, прямо пророк, да и только, и задумки у него странные какие-то. Он, мол, орудие в руках Божьих, что-то вроде кастета.

— Так ему тоже на север надо?

— Конечно, и ему, и жене, и всем прочим. Мой братишка, о котором я тебе говорил, что в армии был, он вроде как послушник у Фила, ну это и есть тот самый Брейшер. Он, конечно, немного того, но он считает себя вроде как пророком. И он тоже был на этом самом самолете, который тогда в землю врезался, об этом все знают, и что бы ты мне ни говорил, не случайно же он живым остался. Тут уж без Божьего вмешательства не обошлось.

Догорающий костер слов непонятных, язычки пламени на ветвях утомленных разумов жарят и сжирают вчерашнюю листву, но нет низкого для Чартериса в кабине предопределения, где прах отцовского влияния легко вгоняет в транс, лениво бросил:

— Давай подберем.

— Это на Сент-Джон Вуд, у меня на этой бумажке адрес записан. Ты только обожди минутку, он ведь живет вместе с учениками, ну, ты понимаешь. По мне так все эти святые и мудрецы и гроша ломаного не стоят, в смысле нынешние, сам понимаешь. Лучше свернуть на этом — дальше светофор.

Разве эти мирские песни и выдумки плоти горят не ярче домашнего очага, на коем лежит благословение священства. Или взять похороны, темное протяжение темного леса, огоньки иллюзии, фрустрация материальных побегов ветвей в пору листопада или потоки блаженства, кто скажет, и это место, где моего отца не стало.

На его похороны пришел весь город. Если кто-то и остался дома, так это он, Колин. В конце концов чувство стыда и любовь к отцу выгнали на улицу и его.

Затяжные дожди привели к невиданному подъему воды — гигантские лужи и невесть откуда взявшиеся потоки затрудняли движение похоронной процессии. Стало темнеть. Он ехал по извилистой, петляющей по дну долины дороге. Пару дней назад машина эта принадлежала его отцу, теперь ее единственным владельцем был он. На заднем сиденье лежал старый отцовский плащ. Машина пахла отцом.

Под горою было уже совсем темно. Неподалеку поблескивала вздувшаяся река. Меж машиной и рекой стоял ряд изломанных изогнутых деревьев, под которыми в летнюю пору любили отдыхать горожане, устраивать здесь пикники повадились и жители далекого Светозарево, усыпавшие всю округу пустыми банками из-под пива. Теперь банок здесь не было — их унесла река. Понять, где начинается ее главное русло, было невозможно — поток был стремителен и страшен.

По обеим сторонам реки шли люди. Мост снесло течением — переправиться на тот берег он уже не мог, ему оставалось одно — трястись по ухабистой дороге, шедшей по склону.

На противоположном берегу зажглись фонари. Вновь заморосил дождь. То и дело Чартерис обгонял кучки людей. Когда он добрался до второго моста, он увидел перед ним гигантскую лужу, переехать которую не смог бы при всем желании. Он вышел из машины и зашагал к мосту. На том берегу заиграла музыка. Послушная ветру, она звучала то тише, то громче. И тут он оступился и, охнув, рухнул в темные воды. Поднявшись на ноги, он выругался и поспешил вернуться в машину. Проехав с полкилометра, он увидел на противоположном берегу кладбище. Отец его был образцовым коммунистом, и похороны у него были что надо — православный священник, угрюмые партийцы в темных плащах и все такое прочее.

Скудный свет сочился сквозь разрывы в тучах. Островок — полоска суши, тянущаяся к небу верхушками осин и буков, — лежал меж ним и кладбищенским действом. Он заглушил двигатель и тут же услышал голос священника, стоявшего где-то в тени.

Он проехал чуть дальше, затем вернулся назад, пытаясь найти место поудачнее. Такового, увы, не нашлось. Он хотел было вернуться назад, в деревню, с тем, чтобы подъехать к кладбищу с другой стороны, но тут же одумался, решив, что к тому времени, когда он окажется здесь, церемония скорее всего закончится. Такие вот дела — ни единой альтернативы. Он развернул машину и поставил ее поперек дороги, носом к кладбищу.

Включив фары, он вышел из машины и, держась за скрипучую дверцу, попытался пронять взглядом темень собственных глубин. Дождь льнет к лицу. Увидеть что-либо решительно невозможно… Меж залитых водой стволов он брел, пытаясь разглядеть, увидеть берег дальний, откуда музыка.

— Папа!

Он несся, ловя завистливые взгляды, слепя их светом фар. Пансион «Лидс». Стайка девушек сбегает по лестнице, и тут же поворот лодыжки бедра, дрозды на бранном распроклятом поле, и так далее, и так далее сквозь тьму Морфея со свитою мушиной. Слетите же ко мне, грудастые желанные суккубы!

Ушедшее видение. Иные улицы. Стены чресел.

Бесконечные повороты. Так недолго и заблудиться. Примитивные пантографически-геотрагические бифуркации weltschmerz-anschauungerstrasshole тоннелей, залитых светом, пробитых в камне ночи, чьи имена сообщают внутреннему уху нечто большее, чем присвоенное им некогда значение: Вестбурн-Бридж, Бишоп-Бридж, Роуд Истборн-Террас, Прейд-Стрит, Норфолк Плейс, Саус-Ворф Роуд, снова Прейд-Стрит и далее, доверительно: Эджуэрт-Роуд и Мэйдуэлл и Сент-Джонс-Вуд Роуд мимо Лейард с непрочитываемыми знаками. Здесь куда грязнее, а на кровлях ненавязчиво первые лучи солнца, вырулившего из-за горизонта в мир, где живет человек с фамилией Брейшер.

Путь этот был столь долгим, что стоило Бертону покинуть машину с тем, чтобы позвонить в дверь, как Чартериса сморил сон. Голова на руле, а город, город обретает плоть, и он здесь ни при чем. За завесою сна он видел опять-таки себя рыдающего, его поднимают с земли, рядом люди, все крайне церемонно, но лиц не видно. Кто отвернулся, у кого на голове одет капюшон сутаны. Пожалуй, он мог бы перекинуться с ними парой словечек. Снуют по лабиринту комнат, коридоров, парадных залов, лестницы, всюду, кто вверх, кто вниз. Все зыбко, ненадежно, но тут он свел беседу с двумя дамами. Одна из них калека, вторая же, не сказав и слова, упорхнула за окно. Свобода, дескать, но за миг до этого прыжка старик поведал им престранную вещь, мол, это здание находится внутри другого, куда большего, то, в свою очередь, тоже окружено стенами и так далее, и так далее, и так далее.

Очнувшись, он долго не мог понять, кто проснулся, он или змей.

Банджо Бертон говорил что-то в открытое окно автомобиля, что-то совершенно невнятное, однако лицо его говорило само за себя, и Чартерис последовал за ним к тонущему в тени дому с обсыпавшейся штукатуркой. Слово «завтрак» отозвалось легкой дрожью в занемевших членах, последней усладою которых был вчерашний кофе. Да, юг Италии славится своим гостеприимством — нос ноет до сих пор. Они наверху, гравий, миллион осколков камня.

Истертые серые ступени ведут к старинному особняку цвета кофе, стальные планки как в Италии, над домом красное и черное — черепица той давней призрачной эпохи, и отовсюду шепот: тише — громче, тише — громче, укоры безрассудства — у каждого мгновения вопрошая, не вечность ли пребудет оно сиятельное и вечность идти по зале, опыт изнемогшего от тесноты тела в эфемерных пространствах вечности. Шепот.

Вот и еще один помпезный интервал — вечно преходящий мир выцветших ковровых дорожек. И вновь терзаешься вопросом: чем могут быть связаны тот миг и этот помимо нововортекса — убогого примата маскарада особняков, запаха английского чая, старого зонтика, джема деревьев и возможно корсетов? Да, и соцветия голосов на шатком пике жизни.

Вещает сверху вновь в ином временном интервале. Кто знает, как человек, не выпадая из людской круговерти, проходит их? Что думает отец? Что происходит со всеми нами на самом деле. Все на одно лицо: мужчины, женщины, меньшинства: тонкие запястья, высокие прически воркуют, но туг же грозный рык в броне асфальтовой, могучий торс быка жмет Чартерису руку.

— Я — Фил Брейшер. Слышал о таком? Ничего, еще услышишь. Я возглавляю Процесс — вызволяю из темницы мира.

— Процесс?

— Ну да, это новая религия. Ты узнаешь о ней очень скоро. Лучше всего меня знают в Лофборо. Этот бедолага, святой Роббинс, имел неосторожность сказать обо мне тамошней толпе, так они от восторга даже взвыли. Это надо было видеть.

Они стояли друг против друга под яркой лампой — красавчик Чартерис, у которого все впереди, в голове же ничего, только визг колес на крутом вираже да всякие разные штучки-дрючки, а напротив тяжеловесный заслуженный Брейшер, вальяжный, одни брюки чего стоят, и все же надеяться ему уже не на что. Их предадут, и того и другого — история, как водится, повторяется. Впрочем, они и сами прекрасно все понимают — и один и другой.

Смотрят друг на друга. Утонувшие в солнечных ваннах. Береговая линия обманчива — как правило, берег находится куда дальше… Теперь я сам себе капитан. От Сербии безводной до лондонского порта на непослушных веслах в лапы судопроизводства сэр Фрэнсис, да, сэр Фрэнсис Дрейк, обогнув земной жар, на брег туманного Альбиона ступил муж достославный — мантия, осанка.

Смотрели друг на друга сквозь иней яри, узнавали, сводя взглядом тысячу мгновенных снимков: кулак, запястье, башмак, стена, слово, слезы. Чартерис, мы слезы льем, мы слышим его голос, мы плачем. Рай Земной. Безумный фурор, как Чартерис и предстрадал. Но разве все это еще не свершилось в тот час, что был еще/уже так близок?

Прямой Брейшеру противоположностью, мертвецки бледный, он умерил свой гнев, неистовство отлив в слова:

— Я никуда с тобой не поеду, мне по пути с грузовиками! Воистину — лукавого проделкам нет предела! Знай, я великий Словник — пока у меня есть зубы, молчать я не имею права!

Они возликовали, им принесли жиденький кофе, личики бумажные, словно на сцене.

— И вот ты приперся сюда, и тут же вокруг стало твориться что-то страшное, все пошло прахом. Смотри, как осмелела смерть: все клапаны открыты, черное бесстыдство. На трассу чтоб туда возврата нет! Никакого движения, никаких движений — недвижность и внимание — я научу вас!

И все кто был здесь:

— Мы прахом не хотим. Недвижностью мы живы. Многоголосье хора.

Но Бертон отвел Чартериса в сторонку и тихо сказал:

— Это все ПХА-бомбы. Он парень что надо. Будет только рад оказаться дома у жены. Дело в том, что он действительно видит, он прозревает в тебе дурное и тот зловещий час.

Обстрел образами. Стрелократ. Белые бедра, меж ними пионы по узенькой лесенке вверх bozur, m'sieur. И взяв сие, стал распалять других, и пил свой жиденький прогорклый канцерогенный лондонский кофе, они же кружили рядом верные бумага губ на губах фарфора структур взаимоприникновение.

Вновь проплыл рядом Брейшер, все как положено, в костюме. Воодушевлен отсутствием в Чартерисе агрессивности, полным тихим голосом:

— Ты тоже веруешь во что-то, мой зарубежный друг? Если не ошибаюсь, ты приехал из Франции — так?

— Ныне я здесь и что-то страшное вокруг и прахом все идет. Вашими словами говорю, но мы никто друг другу, своего же слова я пока не обрел. В своей стране я был членом партии, но более об этом ни слова. Я, вероятно, сплю, я не проснулся миазмы аравийской ночи.

Тяжеловесный собеседник прижал его к перилам.

— Умолкни, порожанин, ибо я поставлен над этим проходом, чудесным образом спасенный в страшной катастрофе, авиарайнер, ты знаешь, что такое настоящий авиарайнер? Мы смажем по зубам имперским, и ты умолкнешь. Нам здесь злопыхателей не надо — здесь я Словник!

Паника падшего.

— Если вы возражаете, я двину сам. Давайте уж начистоту. Мне здесь ловить особенно нечего и день меня поджимает. Если Бертон не раздумал, может идти в машину.

Уголки рта подрагивают, независимый голос правды.

— Погнали, Фил.

Бертон.

И повернувшись к Чартерису:

— Можешь не сомневаться, он поедет. Просто он тебе не доверяет. Дело в том, что он видел тебя на том самолете, твой призрак. По крайней мере, я понял его именно так.

Чартерис недоуменно покачал головой:

— Какая чушь! Твое искаженное восприятие привело к тому, что ты неправильно истолковал услышанное. Всю эту мутоту. Я ни при чем, Брейшер сумел проникнуть в мое сознание и только… Я вижу этот самолет, в пике вошел, и говорю спасибо. Входить в мир грез этого субъекта я не намерен и я совершенно уверен в том, что летать с ним мне никогда не доводилось.

Отречение это заметно успокоило Брейшера. Он перегородил Чартерису путь и отстранил от себя Бертона.

— На самолете том на юг летели весталки на юг девственницы юг и ты уселся на мое место мразь когда мы поднялись на борт…

— Я ехал, ехал, не летел! Когда твоя дурная…

— Я искоркам беседы не даю погаснуть, глупец. Ты посмотри на них, на этих крошек, мой зарубежный друг. Крошки пирога. А разве я не имею права на свой кусок — а? Я возглавляю Процесс, что до тебя, дружище…

— Пропусти его, Фил. Он хотел отвезти тебя в Лоф и только. Ты мог бы поехать с нами — сераль твой к тебе И сам переберется.

Повернувшись к Чартерису, доверительно:

— Мой старинный приятель. Пока на почве религии не свихнулся, был человеком прямо-таки замечательным — уж Можешь мне поверить. Теперь же с ним справиться трудней, чем с «Эскалацией». У нас, понимаешь ли, все солировать

любят.

И было так, и ласковые маски проводили живую легенду, спустившись по грязной скрипучей лестнице до входной двери, и, на миг застыв во тьме иудиного дома, поспешили вернуться наверх.


Прекогниция — функция двух сил, — так думал он, — аэросоль в любой момент может обратить эту мысль в ничто, жаль, что записать ее сейчас он не может. Пребабниция. Две силы: первая, естественно, разум и вторая — время: барьеры рушатся и предо мною дева с белыми, как снег, бедрами, ждет не дождется меня…

Это совсем не мои образы. Обстрел чужими образами. Все те же грудастые суккубы, декоративная дефлорация.

У моих бедра белы белизною молочной, множащейся гранями бокала венецианского стекла, но отчего-то пребабниции мои пугливы — едва заметишь, их и след уже простыл…

И дело вовсе не в том, что разум может резко поменять направление, вернее, не только в том, просто все эти, так сказать, направления существуют вроде как сами по себе. Для того чтобы прийти к этому, мне достаточно было совершить два шага, первым из которых было осознание божественной природы времени — для паука, дремлющего посреди своей паутины, все ее нити равноценны, — время же та же паутина, сплетенная не кем-нибудь, но мною. Разумеется, я говорю о своем времени. Бледные бедра бередят мне душу не в прошлом и не в будущем — верно? В играх этих не участвует лишь одно-единственное из моих «Я», именно его Гурджиев и называет истинным «Я». Да, а вторым шагом был шаг и вовсе непроизвольный — мне достаточно было набрать в легкие лондонского воздуха, чтобы крыша моя съехала настолько, что я стал многомерным.

Zbogom, теперь я не обычный человек — нет — теперь я мореход семи своих припадочных морей.

Был человеком допсиходелическим.

Стал homo viator.[10]

Она же — homo victorine.

Едва я возмечтал ее увидеть, она меня настигла. Все это произойдет там, в Шотландии.

В рутинорати двигался на запах ее мысли, по паутинке отступив на шаг от логики античной обретая, обретая, но теряя тем самым привязанность к мирскому, где тысячи «Я» бестолковых, считавших главным в этой жизни сексуальное самоутверждение, ее домогались, она же — кем бы она ни была — от них пыталась скрыться, а рядом два этих странных типа…

И тут он понял — он является последним козырем своей былой поверхностной самости, что и позволило последней поставить на лондонское поле. Прочие же карты в ее колоде можно смело сбросить. О каких-то вистах не может быть и речи.

Пред ним возникла цель. Теперь она не была для него загадкой, пусть в этот самый миг откровения она все еще оставалась незримой. Магической исполнен силы он поигрывал машиной, заставляя ее отрываться от дороги и лететь, лететь к центральным церебральным графствам. И тихо пели его имя неведомые голоса, и личики бумажные срывало порывами страсти, и обнажалась живая плоть.

Шутихами холмы вертелись.

Пока Чартерис направлял свой хрупкий барк в просторы неведомых морей, жизнь в море пособий продолжалась — Брейшер, сидевший возле ящика с инфразвуковой аппаратурой, вновь решил поведать Бертону о том драматически-травматическом полете, в котором крылья подвели бескрылого пилота.

— Не успел я взойти на борт, как тут же понял, что самолету этому суждено загореться и рухнуть наземь.

Драма провидца, подрагивающая дряблая терракота обрюзгших щек.

Простые его фразы грозили пробить брешь в поверхности вещей. Вплывали в объемлющие сознание Чартериса новые блещущие красотой воды, подернутые дымкой безумия.

Самолет Брейшера должен был лететь одним из последних. Именно на нем возвращались в Великобританию участники Стокгольмского конгресса, посвященного актуальным проблемам прекогниции. Рейс S-614 вылет, из аэропорта Арланда со взлетной полосы номер три в 11. 45 по местному времени, но, скорее всего, несколько позже, ибо часы, по которым жил аэропорт, отсчитывали какое-то свое время, и ваш пилот капитан Матс Хаммерстрём приветствует вас на борту. Зануда, в недвижном лице которого просматривается-таки некая жизнь вихри аэрозольной благодати.

А теперь приготовьтесь к взлету, пристегните.


И скоро мы уже над морозной белоснежной равниной изумленные

Непристойные очертания сквозь экологический экстракт барельеф Бена Николсона волосья

Застывшие озера новые формации пути распутные индустриальный след аккуратно земельные наделы обезображенные леса с подъемом все яснее общий замысел того что не имеет замысла не нуждается в таковом. Уж слишком точна и аккуратна эта модель для того чтобы походить на

Тучи брюхом волочатся по земле. Сгущающиеся облака солнце мир остается за облачным пологом и на просцениуме — мир новых плотных форм куда не ступала нога человека более белого студенней зимнего мир вайсбергов куда до них полярным шапкам чудесное

Волнующая картина и здесь же опрятная юная стюардесса эффектная прислужница пассажиров в своей чопорной синей униформе ребята из Эс-Эй-Эс можно подумать им до баб и дела нет. Пусть обманывают кого-нибудь другого. Одного сей маскарад лишь убаюкивает змея элемент формализованной эротики допсиходелических времен половозрелые полунагие девы прислуживают мужчинам над облачным слоем образующим немыслимые

Древние концепции благочестия отдельной позицией в перечне услуг предоставляемых авиакомпанией

Какой ценою вольт Брейшер

Оные девы суть антидот позволяющий существовать в этом суровом свободном мире ограниченность потаенного в них противостоит идиотическим просторам небес чудовищной

Соблазнительные очертания сквозь абстракцию униформы барельеф возвышенный прелесть

Нежные пухлые губы зовут прежде чем войти в штопор детские

Самолет начинает снижаться возможно Брейшер белою страной влекомый, к ней ринулся, но не дано коснуться неприкасаемый авиарайнер исчез в мороке гор и задумчивых долин

Огромный шрам метрополии внизу тридцать тысяч трамваев взламывают сухую бетонную корку. Серебряная нить Темзы разверстой трещиной и бравый капитан Матс Хаммерстрём берет курс на нее

Все, что смог удержать Брейшер в реторте своего черепа, это «кортина» старой модели и грузовик с шотландским номером откуда-то из Глазго. Вот и вся прекогниция. В следующий миг. Наш капитан. Тауэр-Бридж. Мост. Прямиком. В. Око Успенского.

— Наш самолет камнем рухнул в пылающую реку, спастись же удалось только мне, — закончил свой рассказ Брейшер.

Чартерис едва не врезался в группу людей, резко в сторону разбегаются, адреналин тут же прочищает мозги.

— Люди стали друг за дружку держаться, — сказал он. — И вообще все их повадки изменились.

— Это все бомбы, — кивнул Банджо Бертон. — Они стали перегруппировываться, понимаешь? Все, что у них было, они порастеряли. Теперь идеи одиночества и коллективного существования воспринимаются совсем иначе. Теперь повсюду новый саунд.

— Мне посчастливилось спастись. Я едва не захлебнулся, — настаивал на своем Брейшер.

— Но ведь это совершенно другой мир — новый! Я даже слышу его — гул словно перед землетрясением… — прошептал Чартерис.

— Как будут рады моему возвращению ребята из «Эскалации», — задумчиво протянул Бертон.

— Как здесь необычно, — сказал Чартерис, прислушиваясь к мерному рокоту двигателя.

— Как меня ждут в Лофборо! — довольно пробасил Брейшер. — Особенно жена.

Чартерно залился смехом: партия водителя под аккомпанемент четырехтактного двигателя. Серебристая лента дороги, его узкое море сам же он — сэр Фрэнсис Дрейк. Далеко на севере лежит его мыс — Мыс Доброй Надежды.

— От инфразвука толпа тащится со страшной силой, — сообщил Бертон.

— Роббинс сопляк и никакой он не святой, — тут же очнулся от тягостных раздумий Брейшер. — Я должен подготовить нового ученика, что смог бы овладеть тайнами иррационального, обуздать его безудержный поток.

— Подготовьте меня, — предложил Чартерис.

Дорога вела их все дальше и дальше на север прочь от былого. Мимо них проплывали города, дома, группы людей, но куда чаще они видели черные стволы деревьев, тяжелые зимние ветви, тонкая пленка материи, натянутая на гигантский барабан бытия. Скверов Севера Скверна. И трое мужчин, сидящих в машине совсем рядом и все же страшно далеко друг от друга, свидетельствующих, но не понимающих даже примерно того, что с ними происходит. Функционеры. Значения функции. Столь многообразным и многоликим было бытие их, что они могли овладеть лишь ничтожной его частью, став тем самым частной производной чего-то неизмеримо большего, того, что не дано знать человеку.


Фрагмент поэмы, приводить которую полностью вряд ли имеет смысл

Когда-нибудь и я наверх отправлюсь

По просевшим ступеням взбегу и окажусь в коридоре

Где полы выложены разноцветной плиткой

Красное и черное до боли знакомо

И тут же представится

Что некогда я уже был

И не просто но именно здесь

Где плиток узор вторит себе во взоре

Взор же узревает в нем самое себя

Красное с черным

Регулярность узора

Недвижность моя и незыблемость плит

тому подтвержденье

Суточный ритм

Мой суточный ритм

Твоя суточный

ритм

Наш суточный ритм

Ритм

Дня темень ночи свет

Сменяет хожу огнем

Ущербное светило

Себе сам свет

Задумчивый светильник

Помигивает в такт моей судьбе

Бесследно свет желанья тает

Сменяясь беспросветной явью

Мой суточный ритм

Твой суточный ритм

наш суточный ритм

Ритм

Звуки мертвого моряРеставрация рая

Мы знаем — было время

Когда мир был иным точнее не был

Тем чем стал впоследствии чем станет

По причинам всем нам известным

Скажем еще раз…

Порой мы вспоминаем об этом не где-нибудь

Но в спальне — рай и вослед

Катастрофа! В этом и состоит суть настоящего.

То чему мы отдаемся с такою страстью не более чем

Излет наших кривых Кривых.

Когда жива во мне страсть в тебе

Нас нет в ней лишь сама она не мы она

Все совершилось задолго до нас

Сущностное подлежит актуально бытующему — не так ли?

Нам не осталось ничего иного как только противостать

Славным нашим прародителям, смиряя вихри страсти,

Ввергающей нас в муки заблудших

Окаянных

Ведь рай стал уже легендой.

Мы поселились в холодном недобром мире

С высокими-превысокими небесами

Надо быть горой, чтобы дотянуться до них —

Это наш единственный шанс, иного не дано

Стать горой проснуться и стать горой

Все беды и змеи в нас самих

Но здесь же обитает и множество иных животных

Среди прочих твои союзники Дар слова тоже здесь —

Мечта психопомп и теноров

(прислушайся к пению птиц и сравни его с гнусавым

голосом какаду)

Общение с животными, обитающими

По ту сторону шизофренического безвременья:

Блаженство иных тел: райские

Прогулки за пределами жизни и

Смерти: рецитация сакральных

Формул: вот четыре известных пути

К престолу вольных

Что живут на Древе

Космическом Древе

Над Океаном

Бытия

Мы все это знаем

Все что нам надлежит делать

Это проснуться и знать.

Смерть это грех.

Пока мы уязвимы,

Мы можем впасть в него.

Автострада полна соблазнов,

Но подлинный водитель безгрешен

Его нет и потому

Время жизни его бесконечно

И живет он не здесь.

Катание со смеху

Мы признаемся им в своей любви

И они будут смеяться до слез

Мол, лев решил соблазнить голубку

Они будут ржать как кони

Они усаживаются в свои машины только затем

Чтобы поржать

Попробуй открыть перед ними банку сардин

Они будут кататься со смеху

Что же случилось со старой доброй прямой?

Впрочем, не нашего ума это дело

Хватает забот и без нее.

Посмотри вокруг

Когда правит не разум

Кривы не только линии — верно?

Скажи им страшные, мол, ныне времена

Они будут смеяться до упаду

Ну а при слове любовь и вовсе

Они будут кататься со смеху

Они будут кататься со смеху

Топография неудачного свидания

ТО

МЕД

ИЛИ

ОГОНЬ

МНОГОЗНАЧНАЯ АВТОСТРАДА

Поток образов захлестнул ее. Фил Брейшер, ее супруг, становился все агрессивнее — он чувствовал, что сила покидает его, переходит к этому странному чужеземцу. Чартерис обладал тем, чего так недоставало Филу, — у него был яркий Gestalt.[11] Уверенность, красота, сила. Он был самим собой. Может быть, это и есть святость? Как тут о нас, грешных, не вспомнить… Вот уже пара недель, как безумная толпа, разинув рты, ловит каждое его слово — здесь, в Лофборо, никого так не слушали, даже ее мужа. Сама она его не понимала, но это не значило ровным счетом ничего — она ведь тогда не здесь была, когда бомбы упали. Если она что-то и чувствовала, так это его силу. Силищу.

Он то и дело представлялся ей нагим.

Нервы на пределе. Арми Бертон, соло-гитарист, проплывает перед ее мысленным взором, шепчет: «Пора в поход!» Помигивая, мимо фонари, черточки деревьев, мохнатые бодростки. Мужчин она не слышала. Они сошли с раздолбанного застенчивого тротуара и теперь шли по обочине дороги — мимо с ревом неслись машины, обдававшие их потоками гари и грязи. Ей хотелось кричать — своим вторым зрением она видела огромный грузовик, что несся прямо на ее супруга; визжат тормоза, но поздно — поздно… Она видела даже номера на борту: машина эта шла из Глазго в Неаполь. Транзит. Раз за разом, снова и снова она сбивала Фила, и тот превращался в ничто, в кровавое месиво, так и не закончив своего спора с Чартерисом, спора о многомерных логиках.

— Я должен уничтожить Чартериса! — проблеял Брейшер. Чартерис с немыслимой скоростью пожирал его будущность. Брейшер видел воочию, как тают его потенции, — когда-то то же самое произошло и с этим крысаком Роббинсом. Этот козел Роббинс до самой последней минуты корчил из себя святошу, делал вид, что ничего не замечает. Ну а потом было уже поздно. Этот хмырь, которого он решил сделать своим учеником, своим преемником, был могуч, словно восходящее светило. За несколько дней он успел переворотить все — то прекрасное, что являлось Филу из будущего, исчезло совершенно. Черствые корки. Сухость и холод. Все мертво, повсюду и все — мертвая зона — только этот треклятый рождественский кактус, внушавший ему отвращение своей бессмысленностью, он все цвел и цвел цветком могильным. Полыхнув ненавистью, Фил прошипел:

— Я убью этого гада!

— Не горячись, не кипятись, уймись, — ответил Чартерно на своем удивительном английском, мозг странен и холоден. — Помнишь, у Успенского о снимках нашей индивидуальности? Это крайне важно. У тебя, так же как и у всех прочих людей, существует масса альтернатив — условно их можно назвать двойниками.

Насколько он помнил, об этом они и говорили весь этот долгий день. Впереди высокая глухая стена. Грязный людный город, прогнивший насквозь, черный. И все же город этот источал радужную ауру возможностей, для которых Брейшер был явно мелковат. Чартерис уже начинал улавливать общую схему мироздания. Подобно отважному матросу встречал он валы, катившие на него из будущего, — он был не столько выше, сколько дальше их — олуха Брейшера и его супруги Ангелины, женщины с бледными бедрами, что шла параллельным курсом. Множество вариантов, множество альтернатив — об этом он и будет говорить в следующий раз. Силы его росли час от часа — он в очередной раз изумился этому обстоятельству, вспомнив попутно о том, что некогда нечто подобное происходило и с его отцом. Брейшер схватил его за ворот промокшего насквозь плаща и поднес к лицу кулак. Неистовый безмозглый человек.

— Слышишь, ты! Я тебя убить должен!

Мимо несутся машины. Проспект Великого Освобождения.

Кулак прямо перед носом; дышит, полуоткрыв рот; желтые кривые зубы. Впрочем, все это блажь, лучше подумать о том, как он им это преподнесет. Вы, жители центральных графств, отличаетесь от всех прочих обитателей этой планеты.

Вы — избранники судьбы. Я приехал к вам издалека — с самых Балкан — вы знаете, где это? Я приехал именно затем, чтобы сказать вам: вы — избранники судьбы! Теперь о дорогах. Они построены не сегодня и не вчера, мы умираем на них и живем ими. Это нервные волокна нового мира. Вы спросите меня — почему я говорю о дорогах? Я отвечу вам. Вам, избранникам, надлежит повести за собой весь этот мир. Мы должны вернуть ему определенность — это наш долг! Нет, нет — так не пойдет. Здесь надо как-то помягче. Лучше на этом сейчас не циклиться — в нужное время слова придут и сами. Мы плачем, Чартерис. Их песня. Он слышал ее. Да! Не повести — избавить! Психоделические бомбы погрузили Европу во тьму, ей не смогла помочь даже нейтральная Франция — впрочем, удивляться здесь особенно нечему — французы всегда отличались крайним шовинизмом. Когда-то я был материалистом, мало того, я был даже коммунистом! Но потом пришли новые времена, старый мир рухнул, его уже нет — понимаете? У нас появилась уникальная возможность — освободиться от векового сна и умертвить древнего змея!

Вы не сможете обойтись без новой многомерной логики — только она отвечает новому порядку вещей, старые системы вам уже не помогут. Лик Ангелины — вся ушла в будущее. Перед лицом кружит кулак. Автомобили, Ангелина, смоль кос, горящие глаза. Страха людина. Как странно, все мои метания были лишены смысла, пока я не оказался в этом месте. Всюду женщины, а я холоден как лед. Никаких женщин. Как странно, отец, я ведь тогда стоял на том берегу, ну ты понимаешь, просто я никак не мог переправиться через эту чертову реку.

— Я здесь проездом, на самом деле я направляюсь в Шотландию — там меня ждут не дождутся. Задержался я здесь, конечно же, не случайно — на то у меня были свои причины, когда-нибудь я вам их открою. Пока же слушай! Дихотомии «белое-черное», «да-нет» больше не существует! Теперь мы имеем дело с целым спектром возможностей. Если ты будешь исходить из этого, проиграть ты просто не сможешь, в противном же случае — пиши пропало! Пришло время думать по-новому, изыскивать или, вернее, созидать новые пути! Я знаю — тебе это по силам!

И тут Брейшер ударил его. Мир движения, вспыльчивый безмозглый флегматик, кулак. Он посмотрел на руку, ударившую его, и тут же увидел то, чего Брейшер не мог бы заметить при всем желании, — он увидел силовые линии судьбы, связывающие владельца руки с мирозданием. Рука была бесчеловечной. Урбанистическое тело. Транспортные артерии. Удар пришелся в челюсть.

Многомерная логика приложима и к подобным экстремальным ситуациям. Я должен остановиться на каком-то значении меж «был бит» и «не был бит». Итог бит, но не сильно.

Он услышал крик Ангелины. Та умоляла Фила успокоиться. Прийти в себя. Как бы не так. Судя по всему, ПХА-бомбы не оказали на Ангелину заметного воздействия, если она и пострадала от Психоделической Войны, то лишь косвенно: лишившись семьи и страны. Впрочем, лучше с выводами не спешить. Чартерис принадлежал к сторонникам теории, в соответствии с которой женщины пострадали в этой войне куда меньше мужчин. Опять кричит. Она его влекла — она сама, не голос ее, не голос — мертвые деревья родины во мраке, безобразные жабы, ехидны и чей-то крик. Ангелина.

Брейшер изготовился для второго удара, и в тот же миг Чартерис схватил его за ворот допотопного синего пальто. Дерьмо. За Брейшера спиной на той стороне Великого Освобождения старинное здание, сложенное из лечестерширского грязно-желтого песчаника, новая пристройка, стекло и сталь. Лесенка. Рядом — женщина. Поливает цветок в кадке. Чартерис видел его очень ясно — немного на себя и с силой от себя — на ту сторону Великого Освобождения к маленькой медной леечке.

Грузовик, несшийся с севера, взял в сторону. «Кортина» старой модели перелетела через бордюр и смела стальное крылечко и медную леечку. В следующий миг ее сокрушил фургон, принадлежавший почтовому ведомству. Грузовик тем временем подмял под себя машину, выскочившую из-за поворота. Скрежет и лязг. Еще одна машина врезалась в стену в полуметре от того места, где стояли Чартерис и Ангелина, и тут же обратилась в нечто, не имеющее имени, — разверзшиеся швы, скудность праха. Мгновенные снимки. Машины-быки. Пастух.

— Множество альтернатив, — потрясенно пробормотал Чартерис. Он никак не мог отыскать взглядом останков Брейшера — судя по всему, их разметало по всему шоссе. Чартерису вспомнилась вдруг та страшная авария, что произошла под Миланом. Впрочем… Впрочем, в том, что таковая авария имела место в действительности, он уверен не был. Она могла быть и фантомом, порожденным его собственным мятущимся сознанием или памятью о том, что только ждет своего часа, но это уже не важно. Его судьба от этого не изменится, ведь он в каком-то смысле уже сыграл в ящик, хотя и это, возможно, предвидение собственной кончины. Мир пьян настолько, что адрес прочитан неправильно почтарями полуночи мрака или как там его, короче, теми, кто этим обычно занимается. Ошибочка, ребята, вышла.

Одно странно — уж очень ясно он все это видит, ни одной нечеткой фотографии. Это действительно не слишком уж важно — вне зависимости от того, происходило нечто или нет, или будет происходить, образ этот заключает в себя нечто однозначное, математически строгое, он ничем не противоречит действующим в этом пространстве-времени законам. Но это не одно только проявление закона — и само столкновение, и его последствия походят помимо прочего и на произведение искусства. Он повернулся к Ангелине.

— Это очень похоже на работу скульптора Разница в том, что помимо прочего здесь присутствует и вероятностный фактор — понимаешь? Нумерологический опыт, в котором казнят каждого десятого. Искусство случайного.

Позеленевшая, она едва держалась на ногах. Чартерис хотел было оценить эту игру красок с эстетических позиций, но тут вдруг в сердце его шевельнулась змейка жалости. Она была шокирована и ошарашена увиденным. С этой минуты жизнь ее станет иной. Он должен что-то сделать. Надо увести ее с этого места — ее пугает вид окровавленного металла.

Она послушно пошла вслед за ним.


— А я вам говорю, он — святой! — не унимался Арми Бертон. — Вы бы видели, как его слушали в Регби и Лечестере!

— Все видит, — закивал Банджо Бертон. — Во все врубается.

— В Регби и Лечестере… — задумчиво повторил Роббинс. Это был невзрачный молодой человек лет девятнадцати-двадцати с дикой копной нечесаных волос. Природная любознательность привела его к тому, что он стал жертвой Психоделической Войны задолго до ее начала, при этом роль арабов сыграли такие же, как он, студенты-филологи, снабжавшие его тем, что впоследствии стало оружием злокозненных кувейтцев.

Они сидели в одной из комнат принадлежавшего им ветхого строения под парусами гардин, темнея телами.

За окном на улицах Лофборо о чем-то спорили день и ночь. По каменным колодцам, виляя хвостами, слонялись бездомные псы.

Арми был крайне нечистоплотен, что не мешало ему быть чрезвычайно брезгливым. У Банджо за спиной было целых три курса университета; он был посредником в разного рода сомнительных предприятиях и одновременно руководителем группы «Эскалация», он же до какого-то момента содержал Роббинса, выступавшего в роли местного святого, — когда Банджо понял, что роль эта Роббинсу не по зубам, он лишил его денежного довольствия и перевел его в разряд своих учеников. Вот он — пытается разгрызть черствую горбушку, губы от холода синие. Они жили в самом центре города с парой идиоток презабавнейшей наружности. Ветхая их хибара выходила на зады конторы, основанной самим Фрэнком Уинфилдом Вулвортом. Вид из окон хуже не бывает, но в остальном все нормально. Вокруг городского центра толпились молоденькие здания, ожидающие своих жильцов гипотетический всплеск рождаемости, но едва заслышав эхо собственных снов, народ устремился в старый город, центр тяжести в зыбучем вихре комнатенок скопом скок-скок из дома в дом. Болотный газ. Февраль.

— Как его слушали в Лечестере! — еще раз повторил Бертон. — Что ни говорите, но секс — великая вещь!

— Все правильно, — поддакнул Роббинс. — Вы мне не поверите, но и я пользовался там немалым успехом. Из камня их апатии я строил соборы и давал им имена!

— Лечестер-Лечестер, — можно подумать, на нем свет клином сошелся! — пропищала Грета. — Если хотите знать, я там выросла. Мой дядя вот где их всех держал! А вот папаня мой, так тот совсем другим был. Он был рисбубликанцем! Вы хоть знаете, кто такие рисбубликанцы? Вот то-то и оно! А вот маманя за ним не пошла — ее, кроме шмоток, ничего не волнует!

Небрежным движением кисти Бертон отмел от себя все и вся. Закурил рифер и процедил сквозь зубы:

— Самое время крестовый поход начать. Главное, чтобы шуму побольше было. Наш Чартерис для этой роли в самый раз подходит.

— А что с Брейшером делать будем?

— Забудь ты о Брейшере! Ты что — не видел этого парня? Это же просто песня!

Тут он, конечно же, был прав. С Чартерисом им крупно повезло. Он был иностранцем, а на иностранцев всегда смотрят иначе. Иностранец — это всегда экзотика. Все у него на месте, вдобавок ко всему верит в какую-то там заумь и пытается нести ее в массы. Люди, само собой, его не понимают, но это ничего не меняет — достаточно и того, что они его слушают. И еще — он пишет книгу. Насколько это серьезно, опять-таки непонятно, но это тоже совершенно неважно. Главное, что он ее пишет, находится, так сказать, в процессе написания.

У него уже и последователи появились. Первый и самый заметный — Брейшер. Чартерис его пару раз прилюдно под орех разделал. За Брейшером глаз да глаз нужен — может выкинуть все, что угодно, тем более что говорить он так толком и не научился. В один прекрасный день этот идиот Брейшер возомнил себя мессией, но умнее он от этого, конечно же, не стал, скорее — наоборот. Если уж на кого-то и ставить, так это на Чартериса. Колин Чартерис. Сам вроде как югослав, а имя у него вроде как наше.

— Я предлагаю вам кое-что записать. Роббинс и Глория, это прежде всего к вам относится.

— Грета.

— Хорошо, пусть будет Грета, — сути дела, это не меняет. Если вы спросите меня, чего сейчас не хватает людям, я, не раздумывая ни минуты, отвечу: осязания земли, ощущения своего мира — вы понимаете меня? Метафизика метафизикой, но в этих возвышенных травах должно скрываться и что-то вещественное — верно? Кстати, по-моему Чартерису понравились наши вонючие улочки — вы не находите? Скорее всего, это у него с непривычки. Нужно его еще разок по городу поводить, да записать на пленку его речи. Где наш магнитофон?

Бертон зажмурился и увидел незнакомый перекресток, возле которого стоял дорожный указатель — до Франкфурта столько-то километров. Он потряс головой и только после этого осторожно открыл глаза. Указателя не было.

— Я ему свои картинки хочу показать, — сказал Роббинс. — И еще. Ему, наверное, интересно будет послушать о том, как птицы сюда поналетели и повсюду сели.

— Что-то я тебя не понимаю.

— Что ж тут непонятного? Ты же сам говорил о вещественном в возвышенных травах — разве не так? Птицы они что? Они любят наш город — верно? В смысле, птицам наш город нравится, если, конечно, они птицы, — чего ж тут не понять?

Да, — что верно, то верно. Птицы — они город любят. Кирпичики принимают за листики. Смотрю туда где засел трактор раскисшее поле завязнув по уши в собственном дерьме в тусклом свете земля темно-бурая почти черная. Воробьи, скворцы и птицы, мне не ведомые. Это раньше так было. Теперь они предпочитают селиться в городах. Вьют гнезда за неоновыми вывесками, над скромными забегаловками и китайскими ресторанчиками, селятся возле больших магазинов, салонов, торгующих мебелью, и залоговых лавок. Не брезгуют они и заправками — главное, чтобы тепло было. Теперь, когда они освоили эту новую для них среду, когда они усвоили городские нравы, они размножаются вдвое быстрее, чем прежде. Выводок за выводком, выводок за выводком — не то что у тех, полевых. Чайки на распаханном поле. Никогда не видели моря. Градусная сетка, наброшенная на мир. Заморыши. Лесные чайки. Чайки-землеройки Большого Лондона. Впрочем, возможно, во всем повинно море — оно отступило, ушло… Съежилось целлофановым пакетом, упавшим на раскаленные уголья. Хотя Бог их знает, нынешних птиц, — они ведь тоже дряни наелись. Скорее всего, новый мир обживать придется и им.

— Город птиц устраивает. Потому они так легко в него и вписались.

— Что ты там такое бормочешь?

Нет, она его действительно любит. Смех, да и только. Одна его львиная грива чего стоит.

— Не только у нас, у людей, началась эта самая видовая экспансия. То же самое приключилось и с птицами. Банджо, ты помнишь те мои картинки с пташками? И с цветами то же самое произошло, и с травой! Прямо как волны — одна за другой! Апофеоз опыления!

— Куда-то тебя не туда понесло, дружище! Ты бы лучше на грешную землю возвращался.

Дикая мысль — снять верхнюю часть черепа, извлечь из головы стрелку с надписью «Франкфурт» и закинуть ее куда подальше.

— Апофеоз опыления, — усмехнулся Чартерис. — Звучит, что надо! Я напишу поэму под таким названием, речь в ней будет идти о глубинной пандемии природы. Я уже знаю, что я там напишу. И еще. Придет время, когда ты попытаешься предать меня, оставить в четырех стенах наедине с самим собой.

Она промолчала.

— Там, в нашем будущем, будут и тенистые рощи. Главное, чтобы мозги не подвели.

Ангелина шла, держа его за руку. Молчала. Он совершенно забыл, где он бросил свою «банши», — они бродили по мокрым мостовым, пытаясь отыскать ее, и странное это кружение было не лишено приятности. Новый пассаж, пара работающих магазинчиков — доторговывают довоенными припасами. Аптека. Великое Освобождение не отходя от кассы. Афиша группы «Эскалация». Мировая Сенсация — Вонь на Весь Мир. Голый бетон так и не проданных пролетов, отпечатки древней опалубки. Окаменевшие мысли. Послания, начертанные карандашом и синим мелком. ЗДЕСЬ БЫЛ МАЛЮТКА АЙВ. БИЛЛ ХОПКИНС, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. НЕТ В МИРЕ СЧАСТЬЯ. СМЕРТЬ БЛЯДЯМ. Бедные бляди.

«Банши» стояла за площадкой для гипергеометрических модулей космического утилизатора в окружении разудалой компании дородных мусорных бачков. Двери ее были не заперты. Им пришлось изгнать из машины старика, устроившегося здесь на ночлег.

— Ты убил моего мужа! — выпалила Ангелина, стоило заработать двигателю. На заправке в дополнение к четырем галлонам бензина ему всучили пять упаковок «Грин Шилдс». Да, мир не изменился ни на йоту. Если что-то и стало другим, так это мысли. Мысли должны обновляться с приходом каждого нового поколения, в противном случае понятие «поколение» утратит всяческий смысл. Спутница его, похоже, внимала старым песням.

— В объятиях настоящего будущее слабнет.

— Почему ты меня не слушаешь, Колин? Ты ведь не свихнутый — верно? Ты убил моего мужа, и я хочу понять, что ты собираешься в этой связи делать?

— Отвезу тебя домой.

Они уже ехали. Челюсть ныла, но он почему-то испытывал странную веселость. Ему казалось, что он пьян — легкое домашнее вино…

— Мой дом не там!

— Я отвезу тебя к себе. В мой дом. В то место, откуда я начал его строить. Я работаю над новой мыслью, понимаешь? Я оттачиваю ее и придаю ей форму. Помнится, ты заходила ко мне вместе с Брейшером, тогда был вечер — верно? Это и не город и не деревня. Что это такое — сказать невозможно, именно поэтому я так люблю это место — мы с ним отстаиваем одни и те же позиции. Во Франции и вообще в мире вновь появились два этих страшных монстра — наука и искусство, — что тут же заглотили весь мир. Не науки и не искусства теперь нет. Масса вещей тут же исчезла — ты понимаешь меня? Место, в котором я живу, это не город, не загород и не пригород. Оно не подпадает ни под какую категорию, и в этом вся его прелесть. Смотри шире, Ангелина! Все просто замечательно!

Довольно усмехнулся.

— Сволочь ты сербская! Ты думаешь, если была война, и страна обратилась в ничто, так ты за убийство и отвечать не будешь? Закон никто не отменял! Ты умрешь — они тебя к стенке приставят!

Говорит неуверенно его святость ее поразила или как там ее короче то что за ним стоит за синими его глазами.

— Нет уж! По мне так лучше жизнь, чем эдакая смерть! Я — мореход. Мне нужно в море.

Машина смущенно вырулила на проспект Великого Освобождения. Позади — кареты скорой помощи, пожарные, полиция, аварийная служба. Исследуют останки.

— Я лицезрел реальность, Ангелина, она всюду одна и та же — в Крагуеваце, Меце, Франкфурте — всюду одна и та же!

Сам я воплотился во что-то совсем уж неорганическое — теперь мне не страшны ни смерть, ни тлен. Только самосброс!

Сказанное так поразило его, что он замолчал. Как странно все это звучит. С тех пор, как он попал в Англию, он изменился настолько, что перестал узнавать себя. Он слышал голоса городов, он жил в мирах комнат. Он научился говорить, не задумываясь, и сильнее всего поражал своими речами самого себя. Вот и опять. Его собственная мысль пришла к нему извне, породив в нем тысячу новых мыслей. Слова, дороги, окаменевшие реликвии мысли. Он пытался загнать их туда, во мрак непроявленного, пытаясь совладать с ними еще до того, как они успеют размножиться в своих темных глубоких норах. Голова-логово головоногого. Тема для поэмы: «О спонтанной генерации идей при коммуникации». Коммуникативный идеал спонтанного. Контаминация первичной идеации. Терние Аусстервица.

— Сорома Терние. Лоф — мглой зияющее — боро. Пойми, моя хорошая, именно так мы и материализуемся! Лофборо — это я, мой мозг, это место — все мы находимся в моем мозгу, все это я — ты понимаешь? Странник открыт городу. Я проецирую Лофборо собою. Все его мысли принадлежат мне; вернее, не сами мысли, но их кульминации — ты понимаешь, в чем разница?

Тут он был прав. Других он практически не видел, лишь иногда он замечал вспышки их наличия и пару раз оказывался вовлеченным в потоки их образов. Разрывы образов, вражеская атака.

— Не валяй дурака — вон дождь опять начался! Брось дурочку ломать — говори нормально!

Дрожь в голосе.

Они ехали кружным путем — мимо заводов, бензоколонок, бесконечных глухих заборов. Многообразные личины бетона.

Занюханные маленькие магазинчики свое уже отжили — теперь не было никаких «Гиннесс» и «Ньюс оф зэ Уолд». Серые пропахшие мочой стены. Угольный склад, синева «Эссо». Железнодорожный мост, сталь выкрашена в желтый, рекламы «Ind Coope», зловещее созвучие.

Вновь выстроившиеся в ряд дома-протезы — времянки, как и все в этом мире. Законченная мысль, надо бы в вечность. Снимок руки, фиксирующей истину, — крупный план. Дома на двух хозяев — это уже пригород. Снова мосты, проулки, железные ограды. Проспект Великого Освобождения превратился в скоростную двухрядную автостраду. Над головой то и дело дороги, примитивные массивные опоры. Железные дороги, каналы, поросшие осокой, какой-то бедолага переводит через затопленный водой участок свой велосипед, на руле — мешок картошки; тропки, велосипедные дорожки, мостки, изгороди, мусорные кучи.

Геология. Пласты культур. Геотемпология. Каждое десятилетие запечатлевает себя в каком-нибудь нелепом памятнике. Взять то же шоссе — оно может рассказать о препсиходелической эпохе очень и очень многое. Чем грубев и массивнее мосты, тем они старше. Затем на смену камню приходит металл, и они становятся едва ли не грациозными. Иным становится все — от контрфорсов до дренажных систем и кульвертов. Тяжеловесность исчезла, легкости же пока нет — это пласт Уимпи; немного подальше, в тени консольных конструкций, мы угадываем прослойку Макалпайна. Стоянка. Это уже Межледниковый Период Тейлора Вудроу. Еще один шаг, и мы оказываемся в новом времени — старая электростанция, в здании претензия на что-то восточное, стоит в поле одна-одинешенька. Попытка снять напряжение. Пилоны повсюду, слишком уж они витиеваты для этой земли. Опять-таки попытка снять ненужное напряжение. Мультипликация.

Слоеный пирог неба. Лофборо. Отсыревший снег. Мертвые ломкие кусты — нигде ни листочка. Бурые, почти черные. Красивые.

— Мы должны отказаться от понятия «красивого». Говоря о красивом, мы вслед за Аристотелем вспоминаем о безобразном. Они могут существовать лишь в паре — понимаешь? Безобразного же в природе нет.

— Если есть слово «безобразный», значит, есть и то, к чему его можно приложить, — разве не так? И не надо так гнать.

— Это что — цитата из Льюиса Кэррола?

— Конечно же, нет!

— Послушай меня, милая, — ты должна позволить мне одарить тебя блаженством сомнения!

— Ведь нормально, слышишь! Ты что — на самом деле чокнутый?

Он вернул машину на нужную сторону, едва не врезавшись в открытый «ягуар», водитель которого не замедлил разразиться потоками брани. Чартерис довольно усмехнулся — подумать только, ведь все они здесь обдолбанные. И как это мир до сих пор не рухнул? Машины оцарапали друг другу бока: меж столкновением и отсутствием оного заключено нечто, не являющееся ни тем, ни другим. Он и его «банши» четко уложились в этот не то чтобы совсем узкий, но и не слишком-то широкий интервал. Стражам нашим давно уже все до фени. О какой безопасности может идти речь, если даже такое внешне безобидное действие, как полив комнатного растения, может привести к гибели. Ты столько носился со своим рождественским кактусом, что он расцвел. «Кортина», «консортина» — ты отвернулся, ты этого не видел — смела ту несчастную женщину и ее замечательное крылечко, миг — и они уже в преисподней!

— Чем ближе к Великому Освобождению, тем опасней. Уж лучше селиться где-нибудь поодаль.

Внезапная легкость.

— Как только у тебя язык поворачивается такое говорить! Я даже не подозревала, что ты такой жестокий человек!

— Jebem te sunce! Пойми, Натрина, в смысле Ангелина, — я люблю тебя, я мечтаю тебя!

— Да ты же и смысла этих слов не понимаешь!

— Ты так считаешь? Впрочем, ты права — я знаю далеко не все. Но разве обязательно знать, как называется то, что ты делаешь, для того, чтобы это делать? Я еще в самом начале, все еще только начинается, только грядет. Я буду говорить, буду проповедывать! Буду писать песни для группы Бертона «Эскалация». Как тебе такое название — «Истина недвижных мгновений»? «Когда мы были вместе или межледниковый период Тейлора Вудроу»? «Аккреция аэродинамических акциденций как анаболический аналог»? «Фунт лиха и его выражение в фунтах стерлингов»? Или такое — «Успенский — маг бумаг и бликов». А вот еще — «Человек — жертва и жертвователь». Ну и так далее… Боже, я ведь все свои бумаги выбросил! С НЮНСЭКСом можно распрощаться… Ух, как это я в него не влетел! Zbogom, папаша, увидимся завтра, если, конечно, кони не двинем… Господи, я должен все забыть, простить им, малым сим, все их прегрешения… Кувейт был только началом. Теперь мной владеет такая сила, Ангелина, что тебе…

— Меня зовут Анджелин. Павлин — Анджелин.

Что ему еще нужно, этому идиоту?

— Всех Ангелин милее Анджелин. Она — павлин. На меня снизошло удивительное вдохновение — дух снизошел на храм мой! Я чувствую твой дар, ты продираешься чрез старого завалы к сливкам плотных чувств. Мы — ты и я — найдем его, оставь сомнения!

— Брось трепаться. Я — человек бездарный, мамаша мне все детство об этом твердила.

— Постой! Видишь ту нефритовую церковь? Мы в ней!!! Почти. Частично. Неким образом. По кундалиносути мы ее не покидали — nicht wahr? Etwas[12] всегда там было и будет!

Другое Etwas, страна, в которой он теперь находился, не была необитаемой, но ее нельзя было считать и не необитаемой. В основном она функционировала как пространство, по которому возможно было перемещаться, как проезд или проход, пробивавшийся веками, что упразднял как не имеющее реальной протяженности расстояние меж Лофборо и Европой, превращая Европу в Лофборо, а Лофборо — в Европу. Рытвины, реки, рельсы, разъезды — мосты, виадуки, дороги. «Банши» перескочила через горбатый мостик, повернула к муниципальной свалке и замерла перед одиноким облезлым особняком.

Эскадрильи демонических свинцовых птиц взмыли в небо и тут же грузно опустились на крышу особняка — из одной недвижности в другую. Недвижность, извечная недвижность, смена декораций. В каком-то смысле лес ничем не отличается от города. Шифер, побитый непогодой и свинцом пернатых. Огромная домина — вся в перьях, как в лесах, — английский стиль. Интересно, что приключилось с бывшим владельцем? Наверное, какой-то скандал со здешними властями. Впрочем, этого теперь уже никто не скажет, да это в принципе и неважно… Гордый владелец удалился, оставив свой, прямо скажем, недешевый дом муниципалитету. Чиновники праздновали победу прямо здесь — в саду перед домом. Гнилые объедки, торжество творческого распада. Консервные банки на аллеях сада. Распад и тление. Где прежний лоск? Где Штука Турка? Дом-прокаженный, сыплющий цементной перхотью. Подняв глаза от своего роскошного кактуса—а как нравится этот кактус ее мужу! — она увидела несущийся на нее грузовик и в тот же миг оказалась под колесами «кортины» старой модели. Последняя ехала на север.

Скорей домой от этого кошмара. Циклические образы. Период ячеек паутины плюс/минус жизнь.

— Я запутался именно здесь — в том месте, где сходятся все нити, — ты понимаешь, о чем я? Я так любил все английское — ты мне не поверишь… Я и пальцем бы никого не тронул… Я хочу продемонстрировать миру то, как…

— Его теперь не вернешь…

— Я не о нем! Я о той женщине с кактусом! О ней — ты слышишь?


Группа «Эскалация» захватила старое здание на Эшби-Роуд, в котором некогда помещался армейский призывной пункт. Старый добрый английский тик и своеобразный запах, какой обычно бывает в гимнастических залах и танцевальных классах, сделали свое дело. Две самые известные вещи группы (в ту пору она называлась «Звуки Мертвого моря») могли быть созданы только здесь и нигде боле. Названия этих вещей сегодня известны всем и каждому, это — «За краем крайней плоти» и «Взвод». Всего музыкантов было четверо — четыре изрядно потрепанных молодых человека, зловонных и знаменитых на весь мир. Из профессиональных соображений они взяли себе такие имена: Фил, Билл, Руби и Федерстон-Хо. Был и пятый — некто Барнаби, но он был занят на вторых ролях — в его обязанности входило создание шумовых и фоновых эффектов. Сейчас они были заняты записью новой вещи. Сирены машин скорой помощи выли как безумные, что навело музыкантов на мысль, включить их звучание в новую песню, названную Филом так: «Я потерял свое кольцо на кольцевой дороге». Билл считал, что эта вещь должна идти перед «Санкциями» или же сразу после них, остальные настаивали на том, что ее следует загнать на вторую сторону, если, конечно, дело дойдет до студии грамзаписи.

В комнату вошли Грета и Фло, следом — Роббинс и оба Бертона. Арми Бертон был не в духе — он где-то оставил свой прекрасный новый галстук — красное с черным — его любимые цвета… Все настаивали на том, чтобы Чартерис выступил вместе с группой уже в Ноттингеме, ему же эта идея совсем не нравилась. Роббинс по своему обыкновению нес какую-то чушь — с пеной у рта он уверял присутствующих в том, что вместе с ним в колледже училась девушка по имени Гипертермия. Банджо принялся живописать Лондон. Грета насупилась и пригрозила присутствующим тем, что отправится домой.

— Вы сами не понимаете, как это здорово! «Эскалация» теперь не просто какая-то там группа! Там, в Ноттингеме, мы станем чем-то куда большим! Мирское всегда ограничено, мы же доверим нашу судьбу Колину Фертерису, завтрашнему святому, автору «Немыслимых поз»!

— О, Боже! Они опять о сексе! Нет, я так больше не могу! Я отправляюсь домой!

Грета вышла вон, хлопнув дверью. Ее мамаша жила неподалеку — маленький ее домик стоял на проспекте Великого Освобождения. Постоянно Грета там не жила, и это устраивало обеих — пора ссор и скандалов сменилась эпохой взаимного безразличия. Сплавляясь по реке жизни. Порознь. Врозь. По нраву Грете были грязь и изыск распада. Чего она не выносила, так это цветов в горшочках, — живую изгородь, за которой пыталась укрыться ее мамаша.


К безумию Бертона все давно уже привыкли. Дикие толпы, визг девиц, — все это было его заслугой. Им нужен был необычный имидж, шум, скандал. Фаланги децибел, застающие неприятеля врасплох, вонючие носки, разящие зрителя наповал. Последнюю строчку они не поют — речитатив под аккомпанемент гитары: «Нас уже почти не осталось» или что-то вроде того. Такое слабо выдать даже самому святому Чартерису. Чартерис Лофборский. Крохоборский. Говорят, он раньше коммунистом был, но люди чего только не понарасскажут. Скоро кто-нибудь заявит, что он от «Эскалации» деньги получает за то, что группа вместе с ним выступает. Им бы все о ком-то судачить, посмотрели бы лучше на себя. И еще — нельзя жить одним только прошлым. Будущее — вот что нужно всем этим людям. Розы немыслимых поз. Моменты истины. Возможно все то, что возможно, и это значит…

Вместе с Чартерисом, ушедшим в раздумья, ваяющим шедевр свой, оттачивая, налагая, сочетая, аннотируя, Анджелин бродила по дому. В одной из комнат наверху — бродяга. Пожелтевшие губы, рот пустой глазницей. Она поспешила закрыть дверь. Гостиная второго этажа пуста, на полу лужи. Она стояла на голых досках, глядя на мрачное мертвое море, взятое в берега городских свалок. Стада чаек — клювы циничные, словно улыбки рептилий, от которых некогда произошли эти птицы. Темные, сырые края, земля темно-бурая, почти черная, конец февраля. Бегут ублюдки-поезда из пункта А в пункт Б, далее — везде. Торчки-машинисты забыли о своих обязанностях, кружат по своим индивидуальным паутинкам в поисках станции назначения. Людей на этом свете не осталось. Сколько раз ей говорили — плюнь на все и прими ЛСД. Психомимикрия — забудь все эти сказки о грехе и зле — их придумала твоя злая бабка. Лишь Чартерис дарил надежду — ему представлялось, что все идет лучше некуда — достаточно найти подлинную точку опоры, и тогда все вернется на свое место, но уже не в том прежнем, исполненном лицемерия смысле-мире, а в истинности осуществления всего и вся.

Он говорил Филу Брейшеру — когда ты прочтешь «Человеководителя», ты все поймешь. Никакого конфликта на самом деле нет, ибо люди как были охотниками, так охотниками и остались. Водитель — это современный охотник, верно? Азарт водителя, то бишь охотника, но никак не рассудочное решение изменить свою жизнь, подлежит всем нашим действиям, к какой бы сфере они ни относились. И так далее. Время-пространство-сознание — единый план. В голове многорядная автострада. После кувейтского coup-de-main[13] можно ехать куда угодно — все направления теперь равнозначны, — тут уж как кому заблагорассудится. Все внешние ограничения и запреты исчезли. Так говорил Чартерна Она тоже была вынуждена слушать его — прерви она тогда их разговор, и Фил скорее всего остался бы жив…

В подвалах Лофборо жили местные хиппари, группа «Мехи эпохи». Все внешние ограничения и запреты исчезли — что нам теперь закон, война, комфорт и прочий буржуазный вздор? Все внешние запреты. Исчезли. Наверняка это они пустили слух о том, что Чартерис когда-то был коммунистом. Все, что нам следовало делать, так это следовать своим курсом, идти своей дорогой — нам все эти Брейшеры как кость в горле. Да, да — конечно же, это они — больше некому.

Образы из будущего — это все он, это через него, — плачущая девушка и — фасоль, мешающая самореализации. Маразм.

С ним, наверное, хорошо, вот только по отношению к Филу это было бы подлостью. С ним все должно быть иначе, совсем иначе — в этом можно не сомневаться. Если бы он захотел переспать с ней, она не стала бы возражать. Пусть будет то, что будет. Пустошь. За окном бескрайняя пустошь. Он такой чистюля. Мы должны помнить — для юного дарования очень важен — Что это? Откуда это? — Наверное, я себя так защищаю. Ух, ну и жуткая же картина — все эти машины искореженные, кровь…

Чайки поднялись с гниющих курганов и взмыли ввысь, чертя по небу грязью. Внизу бежит собака — свободна. Свободна и робка среди холмов неведомой земли. Извечный спутник человека. Станет ли когда-нибудь таким же свободным и сам человек? Наверное, станет. Он что-то говорил о деревьях и рощах их будущего. Каких? Зеленых? Голых?

По щекам покатились слезы. Из пестрых грез потоки слез. Как бы хорошо ей ни было, ничего хорошего уже не будет. Утраты неизбежность, течь. Сепия лет моих. Прости меня, Фил, я любила тебя, но если он захочет переспать со мной, я не стану возражать. Не стану. Сержант-громила: левой! левой! Ему я вряд ли изменю, а вот тебе — запросто. В нем есть что-то такое, не знаю, как это называется, но это и неважно: он, кем бы он ни был на самом деле действительно не от мира сего. Он — святой, ты понимаешь, Фил? Святой! А ты его взял и ударил. Ты его первым ударил. Ты всегда чуть что в драку лез — вот и нарвался. Такие дела.

Она пошла вниз. Собака была в галстуке или — или она стала такою же, как все. Не собака — она сама, разумеется.

— Обычная дворняга, — сказал он. Он что-то ел, это была консерва. Все это время он питался исключительно консервами. Отказ от себя.

— Да, да — дворняга, полукровка, не удивляйся. Немного от Гурджиева, кое-что из Успенского — временем гонимый странник, и при этом никакого дзена. Теперь послушай, что я тебе скажу. Пусть я и не англичанин, но мы начнем эту работу именно из Англии — мы свяжем всю Европу воедино. Таков завет. Он снизошел на меня подобно ПХА. Америка к этому готова, она всегда к этому была готова — и сейчас, и прежде.

— Скажи — ты счастлив?

Она коснулась его руки. Он уронил фасолинку на рукопись, и та легла точно на слово «самореализация», перечеркнув его жирной линией томата.

— Ты видишь тех тварей, что ползают по голым деревьям? По-моему, это вязы, впрочем, неважно… Птицы большие, словно индюки, жабы ползучие и эта новая тварь — видишь? Я с этой дрянью постоянно сталкиваюсь. Мы чего-то хотим, и точно так же чего-то хотят и они — у них какие-то свои планы, свои виды на будущее. Пока они держатся особняком, но это ничего не значит.

— Милый! Бедная твоя головушка! Тебе отдохнуть надо!

— Именно так. Хотя не далее как вчера у меня была фаза счастья. «Снять напряжение» — так это называется. Скользящая шкала расслабления. Все, что нам нужно, это снятие напряжения. Но знай — счастье лишает нас времени. И еще — к нам оно не имеет ни малейшего отношения, так же, впрочем, как и мы к нему. Когда на сердце тяжесть, ты стремишься уйти от нее, что неизбежно возвращает тебя к ней, и наоборот, — понимаешь? Стремлению нашему подлежит некая сила, которая подобно маятнику постоянно меняет свое направление. Мы должны распрощаться и со скорбью, и со счастьем — иначе мы так и не выйдем из этого порочного круга. Необходимо проснуться, перестать быть автоматом — я уже говорил все это. Да, я должен говорить с людьми, взывать к спящим. Нужна мне и ты — ты обладаешь особым даром! Иди со мною, Анджелин! Раздели со мною бремя трудов моих!

Она нежно обняла его. Сержант-громила. На столе куски черствого хлеба, на страницах книг крошки и его пометы. Нескончаемая активность. Над курганами праха ветер гуляет.

— А когда ты любишь меня, милый, ты имеешь к этому отношение?

— Мы постоянно вырастаем из себя, мой ангел, мы — это всегда не мы.

Когда в комнату вошли музыканты из «Эскалации»-, Анджелин и Чартерно лежали на драной раскладушке. Лежали, обнявшись на раскладушке.

Грета рыдала, ее поддерживали под руку. Федерстон-Хо затренькал на балалайке и пропел:

— Мамашу ее погубила машина, «кортиною» звали убийцу.

Серые щеки Руби Даймонда.

«Человековыводитель». Третья Глава. Литература Будущего призвана изменить наше отношение к будущему. Концепция ментальных фотографий Успенского. Совокупность ментальных снимков личности образует некую запись, практически не связанную с тем, что мы привыкли именовать «собой». Оставаясь статичными, снимки эти образуют тот динамический процесс, что проявляет себя как жизнь. Истина содержится именно в них — в названных статичных мгновениях; постигаться же она может только при движении — от снимка к снимку. Движение автокатастроф, совокуплений, кинетического самопробуждения любого рода и т. д. Масса альтернатив. Большая вероятность подмены: ментальных фотографий — ментальными автобиографиями, движения — созерцанием оного. Гарпун музыки, выводящий на поверхность внутренние сущности. Действие как выражение подлежащего ему несовершенства. Горсти истины. Самоотстранение как путь к самореализации, многомерность всего и вся. Нерешительность неизреченного и неисследимого. Замутненность сознания как условие, подлежащее искательству истины, аварии на автострадах как частное проявление названной замутненности.

Жажда истинного. Взаимопроникновение человека и ландшафта. Наука главенствует. Машины господствуют.


Чартерис стоял у окна, прислушиваясь к звукам, производимым участниками группы, разглядывая истерзанные земли, лежащие вокруг. Нигде ни намека на зелень, кусты и деревья словно вырезаны из жести — края в зазубринах, темно-бурые, едва ли не черные, матовые, несмотря на нескончаемый дождь. Поток машин из Ковентри в полдень сходил почти на нет. Везут всяческую дешевку — дома такое не сбудешь. Пена из-под колес. Дороги моря, ископаемые мысли, копролит основателей рода, иными словами — дерьмо. Вся эта чушь об ужасных последствиях демографического взрыва — привыкнуть можно и не к такому. Ошибка на ошибке. Безработным предоставили массу новых рабочих мест — темные фигурки жителей центральных графств сажают деревца вдоль набережных, по краям оврагов и склонам холмов и отвалов. Идиотическое решение — вернуть реальность, доведенную до геометризма абстракции, в исходное уравнение естества. Явный шаг назад. И тут небеса разверзаются, и на землю падает дождь ПХА-бомб, останавливающий заблудших. Веское слово науки.


Эти треклятые птицы возвращались назад, прихватив с собою и молодь, — гротескные создания из предпсиходелических сумерек жизни, возвещавших собою скорый ее рассвет, существа, при малейшей возможности вьющие гнезда и откладывающие яйца. Они перелетали тяжелыми, словно свинец, эскадрильями, то и дело усаживаясь на горы мусора, чтобы отрыть яркие пакеты «Омо» и изорвать их в клочья. Казалось, они что-то задумали; движение их вызывало отвращение и ненависть, оно было исполнено лжи и пагубы. Он слышал их крики, исступленное призывание: «Омо! Омо!» У берегов мертвого моря в час сварного заката они учились искусству врага — чтению. ОМО! ОМО!!! Та новая тварь, что только что ползала по стволам вязов, была вместе с ними.

Анджелин пыталась успокоить Грету, Руби ел ее взглядом, Бертон листал рукопись «Человековыводителя», грустно вспоминая свой красно-черный, свой единственный галстук… Слова могут выражать некую толику истины — эта мысль была отправной точкой. Галстук свой он сделал ее, Истины, полноценным вестником — он повязал его черной дворняге, носившейся по Эшби-Роуд. Да, да — именно так все и было. Он все вспомнил.

— Послушай, Гретхен, а собака черная там случаем не пробегала?

— Не трогай ее, — прошипела Анджелин. — Пусть она сначала выплачется. Это как прилив — понимаешь?

— Произошло известное смещение, — еле слышно пробормотал Бертон.

— Ты же знаешь, это сделал он! — простонала Грета. — У нас в городе скрыть что-либо невозможно — это я вам точно говорю. Я бы, впрочем, городом эту вонючую дыру называть не стала — это аггрегация! Вы хоть знаете, что такое аггрегация? Вот и заткнитесь! Во всем, что произошло там, на дороге, повинен только он!

Анджелин согласно кивнула.

— Я знаю.

Сердце всегда так ранимо. Чайки всегда так злобны.


На старой кухне среди газовых баллонов, где одинокий медный кран выводил свою заунывную песнь, их было двое. Руби держал ее за тонкие птичьи запястья так, что стали видны все жилки на ее руках. Лицо молодо и поныне.

— Не надо, Руби, успокойся! Пойди к своим ребятам!

— Ты ведь знаешь, как я к тебе относился все это время. И что же? Я нахожу тебя в объятиях этого мерзавца Чартериса.

Она было вырвалась из его рук, но он тут же поймал ее вновь. Налитые кровью глаза быка.

— У меня своя жизнь, Руби, у тебя — своя, и не надо делать вид, что ты этого не понимаешь! Я знаю, что ты не желаешь мне зла, но это ничего не меняет!

— Слушай, говорят, Фила убил именно он!

Грязный подбородок. Сумасшедший.

— Руби, если ты пытаешься убедить меня в том…

— Я серьезно! Мне Фил никогда не нравился — ты и сама это знаешь, — но крутить любовь с парнем, который пять минут назад…

Зубовный скрежет смутил ее. Словно очнувшись от сна, она забормотала:

— В нем что-то есть, это точно — понимаешь? Не думай об этом — я как была с вами, так с вами и осталась. Мне не следовало доверяться ему…

Комната рядом орущие эскадрильи птиц свинцовым градом и тут же скрылись.

— Ты должна помнить меня. Я ведь тебя с таких лет знаю — тогда еще никаких Брейшеров и в помине не было. Ты тогда была сопливой девчонкой, я к твоим братьям приходил. И целовал тебя первым.

— Все это в прошлом, Руби, — в прошлом.

Упавшим голосом.

— Я думал, ты меня любишь. Ты тогда все на моем велике каталась.

— Все это в прошлом, Руби.

Она боялась собственных слез. Замурованное «Я». Откинувшись на забитую посудой сушилку, она следила за его лицом — фонарь, горящий нетерпением, проплывает мимо и потухает, повернувшись затылком. Темные волосы. Теперь она одна. Она и кран, выводящий свою заунывную песнь.


Ноттингем. Орущие толписты, подростки на улицах, шепот зрелых, старичье, калеки и вот наконец остановка — они не голодали, не погибали в пожарищах, в канавах не тонули, не разбивались на дорогах насмерть, аэрозоли не познав, не знали собственного блага, не умирали со смеху, не вскрывали голов своих консервными ключами, дабы выпустить оттуда духов и крыс. Все ждут «Эскалацию», изнемогая от серости небес. Ждут небесноватых.

Отыграв две вещи, мировые знаменитости насладились негодующими восторгами толпистов и выпустили вперед Бертона. Он объявил выход Святого Чартериса и заодно поинтересовался — не видел ли кто из присутствующих собаки с красным галстуком? «Эскалация» тем временем принялась исполнять свой новый гимн.

На многомерном склоне удержаться

Нам Чартерис поможет

Лофборский Чартерис

Испытанный боец

Он совершенно не представлял, что же он скажет им. Вселенский план может нами не осознаваться — осознание не имеет принципиального значения. Самому ему все казалось настолько очевидным, что говорить с людьми на эту тему было для него по меньшей мере странно. Проснуться и знать то, что ты уже знаешь. Все все знают, более того — знали всегда. Задумчивые славяне — Успенский и прочие — отправили его в это безумное путешествие с тем, чтобы он донес сию весть до косных европейцев. Плоть вести странника — само его странствие. Не мог же он в самом деле вечно торчать на том берегу. Не такой он идиот. В Меце ему открылось, что мир, по сути, является хитросплетением сил. Их разумы, разумы жителей центральных графств, должны стать вместилищем паутины мыслей — отчетливой, но неопределенной, ограниченной, но всепроникающей.

Если им потребуются иллюстрации, сказать о пространственно-временных паттернах путей сообщения, проходящих по их землям. Сеть дорог как грубое приближение. Паттерны сознания. Бессвязное сбитое дыхание их жизни вернется к норме. Пустые старые здания, построенные в девятнадцатом веке представителями новых классов, растрескивающийся рыжеватый камень. Дороги наступающие и отступающие, словно уровень воды в море. Их не срывали — они играли роль межевых знаков. Никаких тебе безмежных безмятежных вод — мы повсюду проводим границы. В расчет следует брать все — потребна переориентация всего — от церквей из нефрита до особняков из этого рыхлого рыжеватого камня — как там его, — иными словами, потребно изменение динамики ландшафта — результирующая должна быть интериальной, а не экстериальной. И так далее. Он был Отцом Нового Мышления. Четвертый Мир. Человеко-водитель не за горами. Всеобщее пробуждение.

Пернатые слова.

Грета закричала что было сил:

— Он убил нашу маманю! Бедная старая девочка — она все цветочки свои поливала! Этот кровавый кошмар на проспекте Великого Освобождения — его рук дело! Смерть Чартерису! Смерть!

— Смерть Чартерису! — присоединился к Грете Руби. Смертельно побледнев, Анджелин обратилась к залу:

— Он убил и моего супруга Фила — все вы знали его. Да. Она предала Чартериса. Если бы она промолчала, она

предала бы своих старых друзей. Старая одномерная мораль — или-или.

Разом все повернулись к нему, возжаждав исполниться значением, возмечтав о звездах на мрачной тверди.

— Еще немного и они распяли бы тебя, парень.

Голос Федерстона-Хо откуда-то из будущего. Сам Федерстон-Хо с интересом разглядывает этого странного серба, подумывая, что бы такое с ним сотворить. Презрения крест и терния пророку. И жертв тела погребут мира обломки. А сердце знай себе бьется.

. — Это действительно так! Огромный грузовик несся по этой транспортной артерии. Он ехал из Глазго в Неаполь. Кстати. В Неаполе объявлен недельный траур. Ведь мы теперь один народ — евролюди, — пусть ваша земля так же своеобразна, как берега Адриатики или низины Дании, или степи Центральной Азии. Подобное проявляет себя по-разному, изъявляя тем самым свою обусловленность, — надеюсь, вам понятен ход моей мысли. Моя биография вам известна: так же, как и мой отец, я был коммунистом, родом же я из Сербии — так называется одна из областей Югославии. После Сербии я довольно-таки долго жил на юге Италии. И все же всю свою сознательную жизнь я мечтал оказаться в Англии, которую я всегда считал своей второй родиной. Хотите верьте, хотите нет, но когда я увидел утесы Дувра, я едва не заплакал от счастья. И надо же было такому случиться, чтобы я прибыл сюда не когда-нибудь, но именно после смещения. Не случайно здесь вокруг меня постоянно что-то происходит — вы понимаете, о чем я… Да! Это знак! Посмотрите, сколь многозначной стала смерть — она почернела, она забурела, она напиталась соками смысла! Гибель Брейшера была многомерным комплексным событием, точкой, общей для множества сценариев, множества кривых; влияние этого события на мир беспрецедентно — все или почти все его силовые линии как-то изменили свое направление. Мы с вами — свидетели этого эпохального события. Мы должны обработать этот импульс до конца — до полного его исчерпания! Я и группа «Эскалация» начинаем крестовый поход, точнее, крестовый мотопробег, за время которого мы должны проехать всю Европу! Война и смещение, война и смещение — и все для того, чтобы возможной стала подлинная реализация единого! Вы, все вы, будете в наших сердцах до той минуты, пока они не перестанут биться! Мы лишь проводники, лишь гонцы, призванные судьбой соединять истины. Мы связаны воедино, лишь спящий не видит этого, и посему — проснитесь! Вы вольны быть кем и чем угодно!

Овации. Одобрение и ликование. Шелуха старых «я».

Ему поверили. Теперь о нем сложат легенды. Древние, как мир откровения в маске юнца. Даже Анджелин верит.

Наша жизнь обретет смысл, он раскроет его перед нами и поведет нас прочь отсюда, от всей этой мерзости. Да, да — конечно же, он прав. И как это я прежде его не понимала? Какая в конце концов разница — была та собака в галстуке реальной или же только пригрезилась мне? Я видела ее, и этого вполне достаточно, все остальное лишено смысла. Любой созерцаемый нами феномен является изъявлением самого себя и ничем более. Точно так же не имеет значения то, прав он или нет. Соответственно я могу остаться в его «банши». Тем более что там так тепло.

Он что-то говорил, но его уже никто не слушал. Публика восторженно ревела, «Эскалация» затянула дорожную песню, в которой говорилось о девушке из того благословенного края, где подзольные почвы переходят в аэрозоль небес, что, сев за руль своего автомобиля, отправилась в крестовую поездку по Европе.

Устьица ночи. Саунд.

Дремотное

Скользнув под терминатор сна

Посылаем наудачу сигналы

Слушателям туманной Андромеды

Посылаем шифровки

Нашим людям во всех Андромедах

В надежде услышать ответ ужасаясь заранее

Светлые аллеи уступают место

Многорядным трассам времени

Вчерашний день глумится над нами

Проникнув в нашу подкорку

Через входы

Древнейшей системы прослушивания

Альфа-ритмы дельта-ритмы

Туманные зыбкие трансмиссии старые как мир

В новой изложнице снов

О-снов-а снов-а та же

Но форма форма

Транслирует

Чрез наши

Податливые земные тела иные

Послания таившиеся до времени в недрах

нашей плоти отыгравшей куда-то назад

К неведомому диапазону

Сигналы нашего скромного

Радиомаяка

Вспышки

Белые карлики

Блуждающие из туманности в туманность

Известные в других мирах

Как «темные подвижные уплотнения

Взявшиеся невесть откуда»

Шум толпы и мы

Точнее наше движенье

Меж двумя полюсами молчанье

На одной стороне на другой

Только свет…

«Трехгрошовая Космическая Опера»

Вновь мир грез

Мои посланья ждут своего часа в специальных боксах

Если и раньше я был человеком неуверенным, то теперь

и подавно

Насмотревшись как разветвляются раз за разом

астрострады

Холодно

Гнусная блеклость обоев гардины

На окнах ночные

Хранители троп

Кронами тихо качают

Я только кажусь пессимистом на деле

Я пес в ожидании сахарной кости

Утраченной

Жизни забытой заметь

Не одним только мною

Дни — минувшего грядущего

Настоящего не ставшего пока ни тем

Ни другим

Мой персональный источник родник

Скверны неведомой мне поныне

Утопленнику

В себе ли я

Во мне ли радость

Не знаю

Эхом шагов того кто эхом шагов

Полнится весь этот город

Паттерны города

У каждого города есть встроенные паттерны

города

города паттерны

города

встроенные паттерны

Разум сложнее любого города

сложнее любого города

Разум сложнее

сложнее любого

Разум города

Дороги извиваются словно окаменевшие мысли

извиваются

окаменевшие

окаменевшие

словно окаменевшие

Разум сложнее

города

дороги

окаменевшие

Встроенные мысли

У городов

У городов есть паттерны

встроенные

У городов

У городов есть встроенные паттерны

сложнее

Разумы сложнее

Разумы

Разумы

Разумы сложнее любых городов

Дороги мысли

Дороги окаменевшие

Дороги извиваются

Дороги извиваются

Дороги извиваются словно окаменевшие мысли

Дороги паттерны

извиваются города окаменевшие

Мысли разумы

Книга вторая