Боснийская спираль (Они всегда возвращаются) — страница 23 из 43

— Так как тебя зовут, Джеймс? Яшка?.. Берл? — Она произнесла это сонным расслабленным голосом, но удар был настолько неожиданным, что Берл вздрогнул, выдав свое смятение. Как?.. Откуда?..

— Ты бредил во сне, — ответила Энджи на его незаданные вопросы. — Разговаривал сразу за двоих. Интересно — жуть! Прямо радиопьеса.

Она приподнялась на локте и уставилась прямо на него черными зрачками своих ведьминых колодцев. Как и следовало ожидать, сонливость в них и не ночевала.

— Ну, колись, шпионище… Ты — который из двух?

Берл вздохнул.

— Слушай, Энджи, а ты не зарываешься, нет? Что будет, если я тебя сейчас придушу — и дело с концом?

— Нет, — засмеялась она. — Джеймс Бонд — благородный воин. Такой девушку не обидит… Так кто ты? Яшка, да?.. Или Берл?.. О, подожди, подожди…

Наклонив голову, она пристально всматривалась в него, выуживая ответ. Берл почти физически чувствовал, как этот взгляд стремительной змейкой скользит прямо ему в душу. Он моргнул и отвернулся… но опоздал. Энджи приложила губы к его уху и быстро зашептала, щекоча горячим дыханием и пронзительной точностью диагноза.

— Вот оно что… Бедный — ты — оба! Правда? Ты и Яшка, и Берл! Ты — оба! Ну надо же, я и не думала, что мы с тобой настолько похожи. Погоди, куда ты? Яшка! Берл!

Но Берл не мог больше этого выносить. Оторвав женщину от себя, он собрал одежду и спустился в горницу. За окном темнело. Можно посидеть еще часика два и идти. Куда угодно, лишь бы подальше от этой ведьмы. Он мало чего боялся, но теперь… Она еще, похоже, и мысли читает…

— Увы, не все. Только самые очевидные, — сказала она у него за спиной.

Берл обернулся. Где-то он уже слышал похожие слова. Женщина стояла у подножия лестницы и, закинув обе руки за голову, ловко собирала волосы в тяжелый узел.

— Не пугайся, красивый. Это не оттого, что я ведьма. Цыганка, знаешь ли. Передалось по наследству, от матери.

Она села к столу, зажгла сигарету, устало кивнула Берлу:

— Иди сюда, сядь. Все расскажу, обещаю. Думала тебе голову постелью заморочить, да, видать, не тот у меня нынче запал.

Энджи опустила веки, как будто притушив огонь своих сумасшедших зрачков, и сразу изменилась, съежилась, напрочь отбросив насмешливую победительную повадку. Берл присел напротив на краешек стула, недоверчиво наблюдая за этой метаморфозой, происходящей прямо у него на глазах. Он бы нисколько не удивился, если бы его странной хозяйке вдруг вздумалось превратиться в Бабу-Ягу, или в Красную Шапочку, или даже в ковер-самолет.

— Энджи, — сказал он неловко. — Ты меня спасла, и даже несколько раз… И вообще… ты просто замечательная, и с запалом у тебя все в порядке, так что…

Он умолк, запутавшись и не зная, что говорить дальше. Энджи помахала рукой, будто прося его подождать и дать ей собраться с мыслями.

— Понимаешь, ты действительно мне нужен. — Она упорно не поднимала век, уставившись на собственную руку с сигаретой, растерянно блуждавшую по клеенке стола. — Очень нужен. Я давно тебя искала… Ну, не совсем тебя, то есть не обязательно тебя… Такого, как ты.

Рука метнулась вверх для резкой затяжки и снова спорхнула на стол.

Берл неуверенно кашлянул.

— Это как-то связано с оружием в тайнике? Так ведь?

— Да.

Вот так… «да» — как выстрел… и все, и точка, и молчание, и бесцельное кружение сигареты по столу.

— Энджи…

— Молчи! — резко скомандовала она. — Молчи! Ты мне должен, разве не так? Если бы не я, ты бы уже давно булькал в каком-нибудь адском котле. Или где там булькают такие, как ты?! Ты теперь мой, понял?! Мой!

Последнее слово Энджи выкрикнула несколько раз, яростно тыча при этом в пепельницу выкуренной до фильтра сигаретой: «Мой!.. Мой!.. Мой!..»

— Энджи…

— Нет, подожди, не то… не то… — Она закурила новую сигарету.

«Черт меня подери, если я хоть что-нибудь понимаю в ведьмах,» — подумал Берл. Он уже не помнил, когда в последний раз испытывал похожую растерянность.

— В общем, так… — Энджи аккуратно положила сигарету и, расставив веером пальцы обеих рук, уставилась на них пристальным взглядом. — Я, конечно, не могу тебя заставить. У тебя свои проблемы, зачем добавлять к ним еще и мои? Я могу только умолять. Не знаю, сколько денег ты берешь и берешь ли вообще. Мне нечем заплатить, кроме как собою. Хочешь, возьми меня себе, рабой, хочешь — продай… Я готова…

Терпение у Берла лопнуло. Он отметил это событие звонким шлепком ладони по столу.

— Вот что, милая. Хватит. По-хорошему мне надо сматываться отсюда немедленно, прямо сейчас… Но я тебе действительно должен, и потому честно пытаюсь понять, чего тебе все-таки от меня нужно? Пытаюсь изо всех сил и не могу. Может быть, ты попробуешь еще раз, с самого начала? А?..

Энджи молчала, подрагивая веерами расставленных пальцев.

— Не хочешь, как хочешь, — сказал Берл, вставая. Он испытывал странную смесь облегчения и разочарования. — Спасибо за штаны.

Энджи молчала. Берл подошел к окну. Сумерки сгущались над городом. С одной стороны, выходить было еще рановато, но с другой, это даже к лучшему — нет ничего обманчивей ранней осенней темноты. Он вынул магнум, выщелкнул обойму и пересчитал патроны — восемь. Негусто.

— Эй… — тихо послышалось сзади.

Он обернулся. Она стояла вплотную к нему, заломив руки и распахнув навстречу кричащие от боли сухие глаза.

— Я расскажу. Мне трудно. Я никогда не рассказывала. Никому. Ты первый… Майк?..

— Берл, — сказал Берл, не успев понять, зачем.

— Берл… — повторила она и сглотнула. — Мне очень трудно, Берл. Это как умереть. Я буду рассказывать, а ты, пожалуйста, смотри куда-нибудь в сторону, ладно? Только не на меня. Иначе я совсем не смогу.

* * *

Она родилась в этом доме. Ее назвали Энджи в честь бабки, которой она никогда не видела. Собственно говоря, даже мама не помнила ту бабку-тезку, свою мать. Та, первая Энджи, погибла во время Второй Мировой войны, в местном лагере в Крушице, будь проклято это место.

Дом этот очень старый, ему, наверное, лет сто, а цоколю наверняка — двести, если не больше. Его построила еврейская семья; даже сейчас еще можно увидеть на дверных косяках следы от мезуз. На входной двери нету: отец снял рубанком и закрасил, чтобы не раздражать мусульман. Во время большой войны евреев истребили всех до единого, до последнего человека. Кто-то, может быть, и остался; но из этой семьи, из той, что жила в этом доме и зажигала по субботам свечи в старинных подсвечниках, не вернулся никто. Эти подсвечники долго хранились у них на чердаке — вместе с другой утварью и старыми книгами на непонятном языке — на случай, если кто-то все-таки выжил и, вернувшись, потребует назад свое владение.

Тогда пришлось бы уходить или как-то договариваться… И этот странный, неокончательный статус дома, в котором они жили, делал из них еще больших цыган, чем они были на самом деле. Так говорил Энджин отец.

— Мы — цыганы, — говорил он без всякой горечи, даже наоборот, с каким-то гордым удовольствием. — Для нас любой дом неродной. Родная для нас только дорога.

Но никто, конечно, не воспринимал это всерьез. Для Энджиной матери этот дом был уж точно родной, и для Энджи, и для ее младшей сестренки Анны, и для старшего брата Симона. С беззубых младенческих дней они учились узнавать его качающиеся над люлькой потолки, его запах, рассеянный свет луны в переплетах его окон. Они ползали по его дощатым полам, карабкались по его широкой лестнице, делали первые шаги, держась за его надежные стены, росли наперегонки с карандашными метками на его дверном косяке. Это был их дом, без всяких оговорок, и оттого они никогда не одобряли отцовского легкомыслия в столь важном вопросе. Да и вообще они уже так много всего переделали, переложили печку, выстроили новое крыльцо, посадили деревья… Как же так — все это бросить и уйти? Ну нет…

И тем не менее, узел с вещами от прежних владельцев на чердаке служил постоянным напоминанием о непрочности их прав на владение. Поэтому все вздохнули с облегчением, когда с началом последней войны отец спустил узел с чердака, развязал его на полу горницы, посидел над вещами, сокрушенно качая головой и как будто прося прощения, а потом завязал снова и унес из дома неведомо куда.

— Нельзя, опасно, — объяснил он, вернувшись. — Если мусульмане найдут это, то будет совсем плохо. Как цыган они нас еще пощадят, но если решат, что мы евреи… тю!..

В этом отцовском «тю!» сквозила такая бесконечность угрозы, что никто даже не спросил, что именно он сделал со злополучным узлом.

Тем более что и Тетка сказала, что он поступил мудро. А уж Тетка-то понимала в таких вещах побольше других. Вообще-то теткой она приходилась той самой Энджи, первой, погибшей на большой войне, вернее, сгинувшей в крушицком лагерном аду, да сотрутся имена палачей… А энджиной дочке-сосунку она заменила мать, выкормила, вырастила, подняла в этом спорном в плане принадлежности доме. А потом выдала замуж и нянчила ее детей, так что для новой, юной Энджи, она выходила скорее бабкой, чем теткой. И тем не менее, все звали ее Тетка… не мать, не бабушка, а Тетка — что ж тут поделаешь, как повелось, так пусть и идет, никому не мешает. В начале последней войны Тетке было уже сильно за семьдесят. О той, большой войне она не рассказывала ничего, никогда, хотя просили. Тогда из всего их огромного семейного клана в несколько десятков человек уцелели только она и энджин младенец, и с тех пор все погибшие родственники приходили по ночам вспоминать о прежнем житье-бытье именно к ней, потому что больше идти им было не к кому. Тетка ужасно уставала от такой неимоверной ночной нагрузки и ни за что не желала посвящать той войне еще и дневное время.

Начало последней войны Тетка почувствовала задолго, за несколько месяцев до первых смертей. Она собрала всю семью в горнице и сказала, что хочет открыть им один старый секрет.

— Я очень надеялась, — сказала она, — что смогу подождать с этим разговором до того времени, пока не почувствую, что настала пора присоединиться к ушедшей части моей семьи, которая так бессовестно мучает меня по ночам, не давая спать. Их можно понять — кто еще знал их на этой земле, кроме меня? Вам, дети, будет намного легче. Не знаю, хорошо это или плохо. Я думала, что передам этот секрет только старшим, для хранения, на всякий случай. Но теперь вижу, что об этом должны узнать все, даже самые маленькие, потому что неизвестно, как все обернется… Не хочу вас пугать, но войны в здешних местах делят людей на две части: тех, кто убивает, и тех, кто прячется. Слава Богу, вы не принадлежите к первой части. Поэтому я покажу вам, где вы будете прятаться.