Берл завел машину и поехал прочь из судорожно веселящейся боснийской столицы. Он двигался в северо-западном направлении, в сторону небольшого городка под названием Травник. Там его ожидало по крайней мере одно дело, не терпящее отлагательств.
Он идет по широкому лугу с цветами и пчелами, и кузнечики сигают во все стороны из-под ног по заполошной дуге, а самые глупые — так и по нескольку раз, потому что никак не могут догадаться взять, наконец, вбок, а все норовят вперед, под его босые ступни… вот ведь недотепы. Идти босиком приятно, но странно… где же мои сапоги, мама?
— Не знаю я, где ты их потерял, — сердито отвечает мать. — А куртка? Да что ж это за несчастье-то такое? И сапоги, и куртка… Что ж теперь делать-то?
— Не сердись, мама, — просит Габо, но мать не слушает его. Мать расстроилась не на шутку. Она берет луг за самый край, там, где он сходится с кромкой леса и с небом, берет и отдергивает, как занавеску… А там, за занавеской — темнота, и дальнее уханье, и вой оборотня.
— Нет! — кричит Габо. Он пытается ухватиться за край луга и не пускать, но мать упрямо тянет занавес на себя и вбок. Какая она сильная!.. Да это ведь и не мать вовсе! Это ханджар Мустафа, а в руках у него деревянный молоток.
— Отдай! — кричит Мустафа и тянет молоток на себя за длинную рукоятку.
Но Габо знает, что отпускать нельзя, потому что если отпустить, то Мустафа сразу же замахнется и — все… нет, надо держаться.
— Ах, ты так, пес?! — кричит Мустафа и начинает расти. Он растет во все стороны одновременно, он уже всюду: и сверху, и снизу, и по бокам… мир исчезает, есть только он, маленький Габо и огромный, гигантский Мустафа. Он наваливается на Габриэля и давит, и давит, и давит… невыносимо… так, что просто нечем дышать.
Нет! Нет! Нет! Габо сопротивляется изо всех сил. Отчаянно работая руками и ногами, он пробивается прямо сквозь Мустафу, раздвигая его холодную мокрую плоть, его многочисленные, как у мерзкого насекомого, конечности… вверх, вверх, к воздуху, к небу… вверх!.. Вот оно, небо! Габриэль делает глубокий вдох и приходит в себя. Он сидит во рву на груде трупов, слегка присыпанных землей. Он жив. Кожу лица и шеи стягивает отвратительная короста, корка из засохшей крови. Чьей? Его собственной? Может быть, он все-таки умер?
Холодно… Почему он без куртки? Без куртки… и тут вдруг, одним толчком, рывком, сумасшедшим прыжком в комнату через внезапно настежь распахнувшееся окно, к нему возвращается беспощадная, резкая, подробная на детали память, вся, без остатка и без милости. Барух… Горан… Габриэль принимается лихорадочно, по-собачьи разгребать землю. Он ищет, задыхаясь и повизгивая, приближает лицо к почти неразличимым в темноте мертвым лицам, обнюхивает, пытаясь уловить родной запах в густой вони разлагающихся трупов, в тяжелом дурмане сегодняшней свежей крови. Напрасно… не найти… все мертвы в этом темном, кромешном овраге, под темным, кромешным, безлунным небом. Лишь он остался, один… зачем?
— Возьми и меня тоже, — шепчет Габо, вывернув лицо наверх, к звездам. Он стоит во рву на четвереньках, один во всем мире, и кровь брата запеклась на щеке его. — Возьми меня, если Ты есть. Ведь Ты есть, правда? Или Тебя нету?..
Тихим стоном отвечает небо. И снова. И снова… Какое небо? При чем тут небо, Габриэль? Кто-то стонет здесь, во рву, рядом с тобою. Тщательно прислушиваясь, Габо ползет на звук. Вот, вроде бы где-то здесь…
— Кто тут? — шепчет Габриэль. — Кто-то живой? Барух!.. Горан!..
— Габо… — стонет темнота. — Габо… это я, Симон. Симон-цыган. Габо, послушай…
Это у самой стенки оврага, волглой от ночной росы. Габриэль отгребает комья земли с верхнего мертвеца. Звук идет из-под него, снизу. Последняя тройка, цыганы, похоронная команда. Йока, Симон и еще кто-то, безымянный. Упершись спиной в земляную стену, Габриэль переворачивает их всех вместе.
— Симон, это ты?
Вот он Симон, живой, блестит в темноте белками глаз.
— Подожди, Симон, я тебя развяжу… Я сейчас…
— Нет… — хрипит Симон. — Поздно, Габо. Не сможешь. Зажми мне рану на шее, справа… зажми…
Габриэль протягивает руку, нащупывает пальцами пульсирующий фонтанчик пулевого отверстия, зажимает ладонью.
— Сейчас, Симон, сейчас. Надо перевязать, ага. И развязать. Сначала перевязать, а потом развязать. И все будет хорошо. Сейчас.
— Габо… — чуть слышно шелестит Симон. — Слушай, пожалуйста. Времени у меня мало осталось. Может, минуты три, а может, меньше. Так что слушай и не перебивай, ладно?
— Говори, Симон, говори, здесь я, рядом.
— Помнишь дом Алкалаев в Травнике? Если от рынка в сторону большой мечети, то он…
— Шестой от угла, — перебивает его Габриэль. — Конечно, помню.
— Тогда вот что… — Симон булькает горлом и замолкает.
— Симон! Симон! — трясет его Габриэль, и умирающий шепчет, с трудом выталкивая слова непослушным языком.
— Там… теперь… моя семья… половина… обещай мне, дай слово… обещай…
— Что? Что тебе обещать, Симон?
— Что ты… расскажешь им… где я… где меня… обещай…
— Обещаю, Симон.
— Клянись!
— Мы не клянемся, Симон…
— Клянись!
— Клянусь, Симон…
— Ну вот… теперь все. Помни же — поклялся…
Шепот цыгана снова превращается в бульканье. Симон! Симон!.. молчит Симон. И фонтанчик под рукою тоже затих. Нету больше Симона.
Габриэль выбирается из оврага и идет в сторону леса. Он больше не смотрит на небо. Оно дает слишком неожиданные ответы, это небо. Теперь он не может даже умереть. Он обещал Симону, поклялся над последним вздохом умирающего… если уже и такое не уважать, то что же тогда останется на этой страшной земле, кроме ее длинных, глубоких оврагов? И лес, словно услышав этот немой вопрос, принимает беглеца как друга, подсовывает ему под ноги малую тропку, и Габо идет туда, где, наверное, должен быть северо-запад, а значит, и Травник, и дом семейства Алкалай, двое сынов из которого были убиты сегодня вечером прямо перед ними… перед ним… да нет, Габо, ты-то жив, жив! Помни: ты поклялся!
У лесного ручья Габриэль смывает с лица страшную коросту и тут только обнаруживает, что ранен, ранен в шею — неглубоко, по касательной. Он отрывает рукав рубашки и делает себе перевязку, а заодно уже и спарывает с левого плеча желтые заплаты с шестиконечной звездой и буквой «Z» — «жид», значит. Подойдут в качестве тампонов для раны. Он идет всю ночь, до рассвета, а с первыми лучами солнца забирается в бурелом — переждать опасное время суток. Он изможден до предела, но лежит с открытыми глазами, потому что боится. Нет, не смерти и не ханджаров… он боится чего-то другого, что намного страшнее. Габриэль боится собственных снов.
Километрах в пятидесяти от Сараево Берла остановили. Приземистый бронетранспортер с большими белыми буквами SFOR перегораживал дорогу. Офицер в форме бундесвера наклонился к окошку гольфа.
— Добрый вечер. Куда следуете?
Вопрос был задан по-английски, но Берл отвечал по-немецки, сопровождая слова дружелюбной улыбкой.
— В Карловац, а потом в Загреб… Слушайте, лейтенант, если уж вы меня все равно остановили, — продолжил он, перехватывая инициативу, — где бы мне тут заночевать? Как-то не хочется ехать в темноте.
Если не хочешь, чтобы другие задавали тебе вопросы, спрашивай сам.
— Впервые в Боснии? — понимающе подмигнул немец. — Тогда тем более будьте осторожны. Прежде всего, оставайтесь на шоссе, не сворачивайте на проселки. А ночевать здесь не стоит. Лучше уж езжайте до Баня-Луки.
— Почему? — Берл наивно захлопал ресницами. — Я намеревался остановиться в Зенице. Там что, нет отелей?
Лейтенант широко улыбнулся.
— Какие отели? Вы не в Баварии, мой друг. Ищите на домах таблички B B, авось найдете… Но все же мой вам совет: продолжайте путь до Баня-Луки. Места тут не очень дружелюбные, если вы понимаете, что я имею в виду. За два часа доберетесь. И вот еще что: я вижу, у вас с собой камера…
— Ага! — жизнерадостно подтвердил Берл. — Хочу поснимать здешние мечети.
Солдат, стоявший рядом с офицером, сплюнул и покрутил головой.
— Нет, приятель, — возразил лейтенант, демонстрируя похвальное терпение. — Фотографировать мечети не стоит. А людей рядом с мечетями — тем более. Здесь слишком многие сомневаются в собственной фотогеничности.
— Что ж, нет — значит, нет… — Берл беззаботно пожал плечами, стараясь поддерживать улыбку на прежнем уровне дружелюбного идиотизма. — Спасибо за совет. Ну так я поеду?
Офицер легонько прихлопнул по крыше гольфа, отпуская Берла.
— Я вот чего не понимаю, — сказал его напарник, глядя вслед отъехавшей машине. — Как такие кретины доживают до совершеннолетия?
— Бывает… — философски ответил лейтенант и смерил своего подчиненного долгим оценивающим взглядом. — Ты-то дожил.
Сразу же после блокпоста шоссе превратилось в однорядное. Движения почти не было. В быстро сгущающихся сумерках Берл различал на обочине обгоревшие остовы автомобилей. Местность выглядела пустынной. Кое-где мерцали огоньки жилья, но как-то неуверенно, робко, словно выпрашивая взаймы. Дорога изобиловала колдобинами, ехать приходилось осторожно. Уже совсем стемнело, когда Берл достиг наконец Травника. Городок походил на ежа, ощетинившегося острыми иглами минаретов. Берл въехал на пустую, скупо освещенную рыночную площадь и остановился, чтобы осмотреться.
— В направлении большой мечети… — повторил он про себя слова Кагана. Которая из них — большая? И та не маленькая, и эта — ничего себе… Стоя возле гольфа, Берл озадаченно крутил головой. Тем временем площадь оказалась вовсе не такой необитаемой, какой выглядела на первый взгляд. Краем глаза Берл увидел, как от стены в дальнем углу отделились две тени и неторопливо направились в его сторону. Уже издали, по одной только походке, Берл определил наличие автоматов за их спинами и пожалел, что оставил глок под сиденьем. Теперь лезть в машину было уже поздно. Он повернулся спиной к опасным призракам и беспечно задрал голову, разглядывая самый высокий минарет. Это, наверное, и есть большая мечеть… ага… по всему выходит… ну, что же вы, ребятки?.. начинайте…