Акации и сливы, ивы и тополя срезаны или разнесены снарядами в щепы. Рядом с обгоревшими обрубками стволов, словно по приказу земли и солнца, пробились наружу молодые ростки и, лишенные человеческого присмотра, теснятся, как колючий чертополох, готовые заглушить друг друга. Разбит и колодезный журавль. Накренилась расколотая бочка. Откатилась в сторону и валяется колода с желобом. Ветер забросал мусором колодезный сруб, вода едва мерцает на дне, издавая смрадный запах. Хорошо, что меня не мучит жажда!
Из сплошных зарослей колючего кустарника, которые заглушили то, что когда-то было селом, выбирается, устремляясь ко мне, худющая кошка, желтая с белыми полосками. Я готов поднять ее, взять на руки и нести с собой, пока нам не попадется навстречу хоть некое подобие человека. Лишь бы не чувствовать себя одиноким, заброшенным и покинутым всеми. Зову, протягиваю руку. Кошка смотрит на меня миндалевидными глазами. Словно бы и хочет подойти. Но мнется в нерешительности. И убегает, как будто я огрел ее прутом. Забыла уже, как выглядит человек.
Я ускоряю шаг. Насколько позволяет нога.
Пока я не встретился с войной, меня часто терзали горькие сожаления, причиной которых была моя больная нога. Но, увидев безногих солдат, я перестал думать о своем пустяковом увечье. Ты злишься, порезав палец? У безруких уже нет оснований для такой злости.
На окраине села в придорожной канаве лежит скрюченный труп старухи с изможденным лицом. Останки ее прикрыты черным передником. Чуть подальше блестят на солнце тонкие косточки ребенка. Возле трупов высоко взметнула вверх свои жирные стебли лебеда. Рядом, широко открыв глаза, глядят на солнце васильки.
Я отворачиваюсь, чтоб не видеть ничего, кроме голубой ленты шоссе, что пролегло предо мной, покинуто и одиноко, меж неоглядных пустынных равнин, заросших молодой зеленью дикого кустарника.
Плечи мои опустились, словно кто-то навалил мне на спину тяжелые каменные глыбы, которые мне предстоит влачить до конца моих дней. Рот, казалось, забит пеплом и горькой скорлупой недозрелого грецкого ореха. Ноги словно налились свинцом. Я приложил к щекам ладони и почувствовал, что они холодны. Может, они были холодными и на самом деле, а может, это мои щеки пылали огнем. Зубы начали выбивать мелкую дробь.
– Дарие, ты боишься смерти?
– Нет, не боюсь.
– А жизни?
– Нет, жизни я тоже не боюсь.
– Тогда чего же ты испугался?
У меня недостало времени ответить на этот вопрос. От сплошной стены высокого бурьяна вдруг отделился какой-то человек. Он разве что не нагишом. Небритое лицо, дикий блуждающий взгляд. Незнакомец явно подстерегал меня, завидев еще издали на краю горизонта.
В руке я вертел ивовый прут, скорее для забавы, им даже собаку не отогнать, не то что защититься от человека. Был у меня и нож в кожаных ножнах. Я сунул руку в карман. Человек спросил:
– Нет ли у тебя огня, паренек?
– Нет. Я не курю и не ношу спичек.
– Тогда, может, кусок железа найдется? Дня два назад я потерял огниво, а жена недосмотрела за костром. Не на чем еду разогреть.
– И за два дня по этой дороге никто не проходил?
– Проходили немцы, болгары, турки. Я им не показывался. Остерегаюсь.
– У меня есть нож.
– Ежели стальной, то, может, и будет толк.
– По-моему, стальной.
Я вытащил нож и показал.
– Хорош, как раз такой мне и нужен.
Я протянул ему нож. Незнакомец был молод. Лет тридцати. Он осмотрел нож. Потрогал тупую сторону, провел пальцем по острию, поглядел на ручку.
– Замечательный нож. Режет как бритва. Ежели садануть им кого-нибудь…
– Сразу отдаст богу душу…
– Еще бы не отдать!
Он пошарил у себя за поясом и извлек узелок, в котором оказались завернуты серый кремень с острыми углами и пучок трутника.
– Ну-ка, испытаем, на что твой ножик годится.
Тупым краем ножа он ударил по кремню. Во все стороны золотыми пчелками посыпались искры.
– Знатный у тебя нож, парень…
– Да, вроде ничего…
Я вспомнил Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу, брата Киры. Этот нож был сделан в таборе под обрывом и был подарен мне.
«Возьми его себе, господин, может, когда и пригодится… И не забывай нас».
Забыть их! Как можно забыть Дудуликэ? А Тэнасе Фьер-Рэу? Это значило бы забыть Замбилу и ночи, проведенные на горе, в верхней усадьбе помещика со вставленным стеклянным глазом! Это значило бы забыть Киру, стремительную, как ласка, Киру-колдунью с миндалинами черных, словно маслины, глаз, Киру, которая столько раз ворожила мне на раковине то ли понарошку, то ли взаправду.
«Остерегайся косоглазых людей, Дарие».
«Хорошо…»
«И женщин с рыжими волосами».
«Ладно. Вот у тебя волосы как смоль…»
«И у Замбилы тоже как смоль…»
Меж нами протискивает морду таборская собака, Барин… Цыгане пинали ее ногами, швыряли в нее палками. Барин отбегал от шатров, визжа и скуля, смотря по тому, насколько было больно. Успокаивался. И опять шел к шатрам. Снова умильно вилял хвостом.
«И маленьких женщин-коротконожек тоже остерегайся, Дарие…»
«Хорошо. У тебя вон ноги длинные…»
«Да. И у Замбилы…»
Если бы я позабыл Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу, то, значит, забыл бы и Киру, и Замбилу. Забыл бы усадьбу. Арапники… Забыл бы, как пололи осот. Забыл бы собственную жизнь…
Полуголый человек, повстречавшийся мне в пустынном поле, ощупывает нож. Подымает на меня карие глаза и спрашивает:
– Далеко идешь?
– В Бухарест.
– Еще шагать да шагать.
– А что делать? Раз надо в Бухарест, значит, надо – и баста…
– И как же ты дойдешь? Ты что, так вот и отправился в дорогу один-одинешенек, толком не собравшись?
– Не собравшись…
– Пойдем со мной. Или спать тоже один ляжешь, прямо на обочине?
Дело было к вечеру. И я пошел за черным от загара человеком. В бурьян. Недалеко, в сотне-другой шагов от шоссе, в устье лощинки, укрылась крохотная тесная землянка. В глубине лощины поблескивало маленькое озерцо, поросшее камышом.
– Ну, жена, нашлось огниво.
Из землянки почти на четвереньках выбралась молодая смуглая женщина с голышом-младенцем на руках.
– Я уж думала, ты не вернешься, боялась, не случилось ли чего…
– За весь день никто по дороге не прошел, только болгарские солдаты на подводе проехали…
Мужчина развел костер, женщина поставила на огонь пузатый горшочек с подорожником, и он вскоре закипел.
Щавель варится быстро, крапива – та дольше, ее приходится мелко крошить и растирать ложкой.
– Уж извиняйте, ничем другим угостить не можем.
– Спасибо, щи очень хорошие. Дома у нас тоже такие варили… С весны до поздней осени все щи да щи. У нас щавелем весь двор зарос. Пока мирабели не было, мама в них лимонной кислоты для вкусу добавляла. А когда поспевала мирабель – то мирабели.
– У нас тут нет ни мирабели, ни лимонной кислоты… Для кислоты я щавеля положила…
– Щавель для этого тоже хорош, тетушка. Вы часто подорожник варите?
– Куда уж чаще, – отвечает мужчина. – И на обед, и на ужин… Случается иногда зайца изловить, а то и перепелку. Их тут пропасть развелось. Только поймать трудно. На зайцев я устраиваю засады и забиваю палкой…
– А почему в село не переберетесь?
– Почему не переберемся? Мы ведь и жили в том селе, через которое ты прошел. Да от него ничего не осталось. А тут наш надел. Я вот вскопал небольшой клочок землицы, посеял пшенички, кукурузы чуток. Пшеница скоро уж созреет. На днях сожнем… Тогда и вареной пшеницы поедим. Тут мы и от людей надежно укрылись. А не то бы…
– А не то что?
– А не то схватили бы меня немцы и в тюрьму упрятали. Я ведь из лагеря бежал, в Венгрии в плену сидел.
– А на родину давно вернулся?
– Да около трех месяцев, и все ползком да тайком, как затравленный зверь.
– И сколько еще думаете здесь пробыть?
– До осени. Потом переправимся к родственникам жены, они недалеко от Бухареста живут, в Болинтине. Там больших пожаров не было.
– А в лагере так плохо было, что не вытерпел?
– Плохо ли в лагере, говоришь? Кто сам не попробует, тому не узнать, что это за штука. Я попал к венграм в руки за хребтом, в Фельдиоаре, откуда мы отступать начали. Пришлось потом топать пешком в самую глубь венгерских степей. Там нас загнали в какие-то ветхие бараки, обнесли колючей проволокой… Терпели мы голод. Страдали от болезней, от вшей… Терпеть да ждать хуже нет… Война она и есть война… Ежели бы мы венгров захватили, то и им от нас тоже солоно пришлось бы. В ту зиму больше половины пленных перемерло.
Я хлебал зеленые щи из глиняной миски, орудуя деревянной ложкой. Щи, горячие и сладковато-кислые на вкус, утоляли разом и голод и жажду.
– А ребеночек где родился?
– Здесь и родился, где еще! Слава богу, жена здорова, в грудях молоко не пропало. Не то помер бы… А как там в мире с войной-то с этой? Какие дела?
– Да какие дела… Она все тянется.
– Долго не протянется. Уже и в Венгрии голод да болезни начались. А в Германии, говорят, и того хуже.
– Ну, немцы от нас зерно да скот все еще везут и везут. Пароходы с баржами по Дунаю то и знай в немецкую землю уплывают.
– Уплывать-то, может, и уплывают, разговору нет, да ведь у немцев страна большая, парень, и народ везде, как есть везде, оголодал, да и на фронте солдат немало… Послушай, а свой нож ты мне не оставишь?
– С удовольствием. Долг платежом красен.
– Как знать, может, он не только огонь высекать пригодится.
– Зайцев потрошить, например…
– Почему обязательно зайцев? Для зайцев у меня обломок косы есть…
Мужчина коротко рассмеялся. Я не стал приставать с расспросами.
– Что ж, пора и спать укладываться…
– Пора.
Мужчина вместе с женой пошел в землянку. Ребенок сначала похныкал маленько, но потом его укачали, и он затих.
Я улегся на траве возле землянки, закинул руки за голову и снова принялся глядеть на Млечный Путь – Дорогу Рабов, которая когда-нибудь перестанет быть ею.