Весь Кырлигац собрался перед барской усадьбой.
Двор обнесен высокой кирпичной стеной. Огромные железные ворота заперты изнутри на засов. За воротами приказчики с ружьями наизготовку. Кырлигацкие мужики поносят их на чем свет стоит.
Мы, омидцы, присоединяемся к ним.
– Эй, отворяйте ворота, нам к помещику надо!
– Барина нет дома!
– А ну, отворяйте! Открывай ворота!
– Не откроем!
– Тараном разнесем!
– Попробуйте только подойти к воротам, – слышится изнутри рыкающий голос, – будем стрелять…
– А ты попробуй выстрели, только задень кого – всех переколотим!..
Со двора примарии мужики волокут длинное бревно. Подтащили к воротам. Десять человек ухватились с обеих сторон и, отступив на несколько шагов, изо всех сил бьют бревном в ворота. Скрипят ворота, но не поддаются.
– Е-ще раз! Е-ще р-раз! Е-ще р-раз!
Ворота содрогаются. Еще несколько человек бегут на подмогу. Среди них и женщины. Тут как тут и щупленькая тетка Егоза. Не отстает от нее и тетушка Марина, жена Думитру Пэликэ.
– Еще взяли!
Толкают бревно изо всей мочи. Ворота трещат. Срываются с петель. Распахиваются. Трое-четверо слуг бросаются прочь. У одного на плече – охотничье ружье. Мужики настигают его, хватают и валят с ног. Дубинами. Потом, перескочив через упавшего, устремляются дальше. Мы толпой вваливаемся во двор – мужчины, женщины, дети…
Никто из нас здесь никогда не был. Барский дом побелен известкой. В доме – большие окна, больше, чем в школе. К парадному крыльцу ведут каменные ступени. Мы бросаемся на штурм, распахиваем двери, врываемся внутрь, опрокидывая все, что попадается на пути.
Кто-то побежал к конюшням и стойлам. Помещения большие, коровам и лошадям просторно…
Крестьяне зажигают пучки соломы, подкладывают их под крыши. Чердаки коровников и конюшен забиты сеном. Мужики поджигают его. Сено полыхает огнем, от него занимаются крыши. Как ни обширны хозяйственные постройки, пламя быстро охватывает их. Погода ветреная. Задувает с востока. Искры, пламя и дым взмывают в небо. Временами ветер усиливается, пламя жмется к земле. Лижет почву. Ревут и мычат коровы, ржут обезумевшие лошади. Кто-то из крестьян, спохватившись, бросается к воротам конюшен и распахивает их. Там бушует море огня. Одна за другой вырываются объятые пламенем лошади. В смятении носятся по двору. Призраками мечутся среди людей. Спотыкаются. Опрокидываются навзничь. Горит мясо. Лопается кожа. Под конец, взбрыкнув ногой и в последний раз дернув обожженной мордой, лошадь замирает. Я смотрю на коня, свалившегося неподалёку. У него лопнули глаза. Кожа обгорела до мяса. Живот спекся, словно кто-то живьем поджаривал коня на рашпере. Пахнет дымом, пеплом и горелым мясом. Пламя охватило и барские хоромы.
– Стойте! – вдруг кричит усатый верзила из Караванца, также замешавшийся в толпу. – А ну как в доме кто есть? Ведь погибнет!
– Никого там нет. Мужики, как дым учуяли, все наружу повыскочили.
Какой-то парень напялил на себя длинную куртку. Она ему до колен. Разглядывая свои босые ноги, ободранные коленки и эту куртку с блестящими пуговицами, парень поглаживает ее и глупо ухмыляется:
– Нынче я и сам барин. Прихватил вот одежку барскую… одежку барскую прихватил…
– Смотри, не прихватить бы с одежкой-то и барские замашки…
Парень подходит к горящему барскому дому. Стягивает с себя куртку. Швыряет ее в огонь.
– Что это ты одежу в огонь швыряешь?
– Чем барские замашки из-за нее перенимать, лучше голым остаться.
Он и в самом деле голый. Рубаха – одни заплаты. Поверх рубахи вылинявшая хлопчатобумажная безрукавка с огромными дырами на спине и под мышками…
Полыхают постройки. Гибнет в пламени скот. Пылает барский дом – дом помещика Стате Пантазя.
Прислуги не видать. Помещик убрался в город еще до того, как пришли в волнение села. Зимой помещики чаще живут в городах, чем в имениях.
Схоронились приказчики. Схоронились сторожа. Простыл след и жены помещика. Все бежали. Постыдно. Словно сквозь землю провалились… Вот бы и впрямь…
Тицэ Уйе созывает людей…
– Дело сделано, братцы. Пора и восвояси… Посмотрим, как дальше быть. Подумаем, куда завтра путь держать…
Мы возвращаемся домой. Оставляем крестьян Кырлигаца бунтовать одних…
Вдоль дороги кое-где оборваны телефонные провода. Мы карабкаемся на столбы и камнями разбиваем стаканчики изоляторов. Никто нам про это не говорил, но мы считаем, что теперь дозволено делать все, что взбредет в голову. Мы и до бунта разбивали фарфоровые стаканчики на столбах телефонной и телеграфной линий, что тянутся вдоль железной дороги. Бились об заклад, кто за день разобьет больше. Но тогда приходилось опасаться обходчиков и жандармов. А теперь на линии не видать ни тех, ни других.
Посреди села – толпа. Мы радуемся, что пособили поджечь барские постройки в Кырлигаце. Но к радости примешивается досада. Оказывается, пока мы жгли конюшни помещика Стате Пантазя в Кырлигаце, в Бэнясе – хоть и охранялась она жандармами – крестьяне подожгли имение колченогого. Однако и тут самого помещика захватить не удалось. Изловили только приказчика Стрымбу. И отправили на тот свет. Пусть его там надевает намордники на чертей. Если сумеет… Да едва ли…
Заходит солнце. Но небо все еще по-прежнему багрово. До самого горизонта видны столбы огня, горят все усадьбы и помещичьи дворы.
Страсти улеглись лишь поздно вечером. С помещичьего двора в Кырлигаце брат Ион притащил железный лемех от плуга. Это изрядная тяжесть. И все-таки он перенес его через бугор. Ион показывает лемех отцу.
– Глянь-ка, тятя, какой я лемех принес. Из чистой стали. Если такой поставить на наш плуг, можно всю землю перепахать…
– Ну и глуп же ты, да ведь лемех слишком велик, неужто не видишь? Такой только для помещичьего плуга и годится. К нашему не подойдет…
Брат все-таки пытается приспособить помещичий лемех к нашему плугу. Но отец прав. Лемех слишком велик. Не подходит. Напрасно Ион тащил его так далеко.
– Что же теперь с ним делать, тять?
– Не знаю! Зарой во дворе… Может, потом на что-нибудь и сгодится.
Брат берет лопату, идет во двор и роет яму. Потом бросает туда лемех. И закапывает. Присыпает сверху сухой землей и соломой, чтобы не было заметно.
– Послушай, отец, – доносится до меня мамин голос, – думаешь, ладно это вышло, с восстанием-то? Вот воротятся помещики с солдатами, тогда уж пощады не жди.
– Наверно, так и будет. Да можно ли было иначе? Все деревни поднялись – требовать землю. Нужно разом покончить с барами и их слугами, не то мы погибли. Видишь, сколько нас вокруг стола? А на столе уже пусто.
Вокруг стола нас человек десять, а то и двенадцать!.. Стол, правда, круглый, да больно мал – нам тесно. На середине стола – перевернутый круг мамалыги, мать ниткой разрезает ее на куски. Каждый берет себе кусочек. Мама ставит на стол глиняную миску с луковой похлебкой. Даже ложек у нас на всех не хватает. Мы с сестрой Евангелиной управляемся одной ложкой. Сначала хлебаю я и передаю ей, потом она и возвращает мне – попеременке, как говорится…
В селе есть и такие семьи, где одна ложка на восемь ртов. Так и передают ее друг дружке. Мы считаемся еще состоятельными. Целых пять ложек в хозяйстве…
– Неужто помещики так вот и позволят себя казнить? Ну перебьем мы, кого захватим, а как быть с теми, кто сбежал? Ведь они воротятся с солдатами.
– Я тоже думал об этом…
Отец мрачнее тучи. Он сегодня уже участвовал в бунте, завтра снова идти поджигать…
Ночь опустилась темная, душная.
– Ложись спать! Утро вечера мудренее.
Взрослые уходят спать. На улицах несут дозор крестьянские караулы. Никто, оказывается, не спит. То там, то тут слышен скрип дверей. Встревоженные люди выходят на улицу и вслушиваются – не раздастся ли какой подозрительный звук. Но ничего такого не слышно. Только изредка вспыхивают зарницы – горят усадьбы, горят помещичьи дворы.
Над миром распростерлось холодное, словно стеклянное небо, на котором высыпали звезды. Небо всматривается в людей тысячами тысяч горящих глаз.
У нас родня повсюду – даже на Дунае, вблизи устья Олта, где Олт впадает в Дунай, и в верховьях, до самой Слэвитешти. С придунайской родней мы видимся редко, чаще с теми, кто живет на Олте. По берегам Олта раскинулись рощи и леса.
Иногда по осени мы отправляемся в Олт, покупаем воз сучьев и везем домой. Покупаем не за деньги. Их у нас нет. Отец садится в телегу, я усаживаюсь рядом, и мы отправляемся в Сайеле. Проселочная дорога, покрытая мягкой пылью, бежит через сжатые поля, через заросли кукурузы… Наконец мы добираемся до Олта. Вечереет. Отец спрашивает у лесника:
– Не дашь ли воз сучьев?
– Может, и дам.
Мы разводим около телеги костер, греемся. Стоит прозрачная осень. Мы печем и едим кукурузу, запиваем водой, потом укладываемся спать. Мне отец советует спать в телеге. Боится, как бы я не простыл. Я укрываюсь одеялом. Отец устраивается поближе к костру. Натягивает на уши кэчулу, заворачивается в зипун и, выкурив пару-другую цигарок, засыпает. Волы, привязанные к телеге, опускаются на колени и тоже укладываются на ночь; я слышу, как они жуют…
Эту ночь мы проводим на опушке. В лесу, что нас обступил, свистит ветер. Перекликаются на своем языке птицы. Шумят высокие искривленные деревья, шелестит кустарник, где шныряют ящерицы и полевые мыши, ползают змеи.
Ночью лес живет своей настоящей жизнью. Мне кажется, будто в сгустившейся тьме я начинаю видеть другими глазами – глазами воображения. Настоящими глазами я вижу только небо, раскинувшееся над нами.
Уже светает. Я проснулся слишком рано. Меня разбудил лес. Разбудил своим гулом. Жухлая осенняя трава покрыта росой. Я ступаю по ней босыми ногами. Трава омывает их. Я провожу по траве руками. Трава споласкивает и руки. В небе, сначала туманном, затем желтом и, наконец, синем, голубеющем все ярче и ярче, всходит бодрое, умытое солнце, как будто, прежде чем взойти, где-то далеко, где ему положено всходить, оно прокатилось по траве и омыло росой свой круглый лик.