– Кабы вернуться.
– Ну кто-то ведь уцелеет.
У каждого одно на уме: теперь придется туго.
Небо над нами высокое, синее, воздух сухой, вроде бы даже пахнет гарью.
Составы прибывают пустыми, а отбывают переполненные.
Прошел день, второй, третий. А на станции по-прежнему людское море.
Человеческий поток не иссякает. Люди все подходят и подходят, и их отправляют дальше. На место ушедших, словно из-под земли, появляются новые.
Среди мобилизованных я вижу и своего двоюродного брата Янку. Он возмужал. Сожженное солнцем, обветренное лицо потемнело. Но телом он так же тщедушен, как и прежде.
– И ты тоже на фронт, Янку?
– Тоже!..
– А говорил, что освобожден от армии…
– Был освобожден. Да передумали власти. Наши сельские заправилы. Я для них как бельмо на глазу, вот они меня и упекли. А война, Дарие, предстоит долгая, тяжелая. Много человеческих жизней унесет. Хорошо, тебе еще лет мало. А то бы…
А то бы и меня посадили в вагон и погнали на фронт… Много человеческих жизней унесет эта война… Конечно, Янку не о себе говорил. О чужих жизнях думал… И погиб через неделю, едва добравшись до передовой…
Но вот пришел день, когда станция опустела. Мужчин в селе почти нет. Одни женщины, старики да детишки. Да сыновья корчмаря Бучука. Да Милуцэ, сын мельника Гунэ Изопеску, студент, освобожденный по состоянию здоровья.
На селе по-прежнему блюдут порядок писарь с прима-ром; остался блюсти порядок поп; блюдет порядок и сборщик податей. В военное время до крайности необходимо, чтобы налоги платили исправно.
Частенько слышишь: война требует денег.
Чьих денег? Народных. Пусть теперь налоги платят женщины…
Война идет где-то далеко. Но вдруг со стороны Дуная до нас донесся гул орудий. Снаряды рвались в самом центре города. Загорелись дома. Напуганные рушанцы побросали свое жилье и повалили в села.
Докатились и до Омиды. Не осталось ни одного дома, где не поселилась бы семья горожан. По утрам они толкутся возле примарии и сетуют: они не могут без белого хлеба, им приходится спать на циновках, их заели клопы!.. При этом горожане поносят крестьян, которые их приютили, а заодно и всех деревенских – они, видите ли, поленились выстроить себе жилье с удобствами… Городские барыни требуют у хозяек, чтобы те стирали им белье. И представьте, какое нахальство – эти босоногие оборванки-бабы не желают пачкаться в корыте с чужими тряпками! А ведь эти тряпки, говорят, из настоящего шелка. Такая дерзость окончательно выводит из себя горожанок.
– Послушайте, дорогая, какая наглость! Говорю это я Илинке – ну, бабе, у которой поселилась, – постирай, мол, мне белье. И знаешь, что она ответила? «Стирай на себя сама, барыня, небось руки не отвалятся, если разок в корыто окунешь».
– Это они из-за войны очумели, не то бы…
С фронта приходят почтовые открытки, нацарапанные в спешке, на колене. Соседи приносят их мне – разбери, мол, что тут сказано.
Я разбираю. Во всех одно и то же: «Позаботьтесь о волах. Не подохли бы. Мы наступаем».
Первое время новости звучали именно так. Потом зазвучали иначе: «Мы отступаем».
Сначала армия продвинулась по горным перевалам в Трансильванию. Солдаты разбили и отбросили противника. Но потом немцы стянули с других фронтов войска с пулеметами, пушками и авиацией. И ход войны резко изменился. Как бы ты ни был храбр, голой грудью на врага не попрешь. Солдаты гибли без счету. В примарию приходят извещения – погиб такой-то и такой-то. Женщины одеваются в траур, прикрепляют на стену дома на видном месте лоскуток черного крепа. Тут бы и поплакать над могилой, да могила далеко – так далеко, что не знаешь и где. На кладбище поп хоронит гробы без покойников, только с одеждой погибшего – на место, где положено быть ногам, кладут опорки или постолы, потом штаны, рубаху, кэчулу… На кладбище вырастает еще один крест.
– Теперь и мне есть куда пойти в праздник с возженным ладаном. Есть где поплакать.
Утром в воскресенье, пока еще не поднялось солнце, вдовы с черепком в руке и ладаном под мышкой идут на кладбище. Опускаются перед могилой на колени, зажигают ладан, ладан курится, а женщины причитают над тем, кто ушел в иной мир. Аромат ладана разносится по всему селу. Но налетит ветер, развеет запах, осушит слезы.
– Отчего это нас немцы колотят?
– Оружия у нас нету…
В селах много калек объявилось – слепых, без рук, без ног…
– Петайке снарядом ногу оторвало. В госпитале помер…
– Гуцэ Рошу без обеих рук остался. Умолял солдат пристрелить его, чтоб не мучиться. Долго еще маялся, пока кровью не изошел.
– Иону Удудую в живот угодило. А он еще бежал за другими вслед, кишки руками придерживал… Потом споткнулся. Повалился. И не поднялся больше…
– Из семерых сыновей Давида Флоройу четверых уже нету… Дай-то бог, чтоб хоть один живой воротился…
Дед Флоройу пришил на свою кэчулу четыре черных лоскута. Лицо его словно окаменело. Но слез не показывает. Не жалуется. Только крепче сжимает в руке свою палку. Словно решился раскроить череп тому, кто погубил его детей.
По селу ходит в зипуне мужик из хуторских, один рукав у него пуст – потерял руку. Крестьяне собираются вокруг, слушают его рассказы.
– Война долго протянется, – говорит мужик. – Пока немцев не разобьют – не окончится. Оружие у немцев отменное. Особливо пулеметы и пушки. Наших пулеметным огнем так и косило – ровно колосья Бековой жаткой… А у нас оружия совсем нету. Чуть не голыми руками воевать послали – винтовки старые, патронов – кот наплакал, амуниция драная… Ровно скот на бойню…
– Мир после войны должен перемениться, – говорит Думитру Думитреску. – Поднимутся народы. Рухнут монархии.
Нашел в нашем селе прибежище и супрефект. Как мы узнали, немецкому цирку пришлось худо. Мужчин и женщин с раскрашенными лицами упрятали в тюрьму, за решетку. Слона и жирафу поручили заботам какого-то крестьянина из долины Олта. А лошадок присвоил Алистар Мынзу, запряг их в свою пролетку. Веры к этим лошадям у него нет – надел на них упряжь с вожжами. Громыхая в своей пролетке по большаку, он беспощадно нахлестывает бичом по их нежным спинам. Хотя по возрасту Алистар Мынзу почти мальчишка, но его назначили супрефектом, и теперь он объезжает всю Кэлмэцуйскую волость. Учредил в каждом селе комитеты по реквизиции. У крестьян забирают лошадей и целыми табунами гонят в город. Оттуда их везут на фронт, запрягают в пушки и обозные подводы – возить грузы. Гибнут на войне люди, гибнут и лошади. Пуля – дура. Снаряд и подавно. Реквизиции подлежит и рогатый скот, в первую очередь волы…
– Чем же прикажете солдат кормить? Им мясо требуется…
– Добро, коли оно до солдат дойдет!.. А то ведь поди все в офицерских столовых застрянет…
У кого три рубахи, две отдай в пользу солдат. У кого две, тот отдает одну. А вот у кого одна-единственная… У большинства мужиков только по одной…
– Ну и нищий народ!.. Небось от лени обнищали…
Удивляется Алистар мужицкой бедности. Качает головой. И ругается с досады…
– А что помещики на войну жертвуют?
– Герасие что дает?
– А что – Гогу Кристофор?
– А полковник Пьенару?
– Стате Пантазь?
– А что Афаназие?
Крестьяне спрашивают напористо, смело.
Супрефект Алистар Мынзу отбивается:
– И они дадут, не беспокойтесь, я их тоже в покое не оставлю…
– Когда же дадут-то?
– Попозже, когда еще тяжелее станет. Сейчас вот с вас собираю. А потом и с них буду брать – скот, одежду, зерно… Так что будьте спокойны…
– А то ведь и тут за всю страну отдуваемся, господин супрефект.
– А разве вы не страна?
– Что ж, теперь будем знать…
Лица мужиков помрачнели еще больше. До села докатились вести, что фронт прорван, что солдаты гибнут тысячами, а противник – все ближе и ближе. Кое-кто высказывает мнение, что немцев-де остановят на Олте.
На Олте! Я, может, и поверил бы, кабы сам не знал эту реку! Местами ее можно на лошади вброд перейти. Разве такая речушка – преграда для армии?
Немцы совсем близко. Уже в северной части уезда. Телефонная связь прервана. Завтра они могут быть у нас. Завтра…
На станции остановился – да тут и застрял – эшелон с ранеными. На телегах мы перевозим раненых в село. Выносим из школы скамьи и стелем на пол солому. И укладываем на нее солдат. Грязных, заросших, с тяжелыми ранами на теле, на руках, на ногах…
Доктор Ганчу отбыл на фронт. Как и Чиреш, санитар. Мы, ребятишки, пытаемся их заменить. Выпрашиваем по домам чистое белье, рвем его на полосы. Промываем раны и посиневшие рубцы, перевязываем их.
Раненые оставлены на наше попечение. Многие уже обречены. У них только одно желание: пить, пить. Губы у них распухли, побелели и потрескались. Они с трудом шевелят ими: воды, воды!..
Так вот она – война! Теперь я знаю, что это такое. Мы все теперь знаем, что такое война…
Каждое утро мы уносим умерших, взяв их за руки и за ноги. Укладываем в телегу и отвозим на кладбище, где роем новые могилы. Если померло пятеро, кладем в одну могилу всех пятерых, и если умерло двенадцать, то и для всех двенадцати роем одну могилу.
Хороним без гробов.
Поп отчитает над могилой молитву.
Служка помашет кадильницей, где давно уже нет и намека на запах ладана. Вот тебе и вся служба.
Писарю остается лишь позаботиться о том, чтобы собрать военные билеты умерших и отметить их в книге примарии.
Умирают по-разному: кто вытянувшись, кто сжавшись в комок. У одних на лице успокоение, словно смерть для них тот долгожданный покой, которого они не знали при жизни. У других лица хмурые, оскаленные, искаженные мукой. Наверно, они долго боролись со смертью.
– Немцы уже в Доробанце. Скоро нагрянут и к нам.
Утро выдалось серое и туманное. Наступал день сырного святого. С ночи начинался рождественский пост.
Я прошел по селу, вернулся домой к ужину. Мы ждем отца. Его что-то долго нет. Усаживаемся за стол – хоть немного утолить вечно терзающий нас голод. Брат зарезал курицу – как-никак праздник, а мама приготовила из нее чуламу. Чуламу заедаем мамалыгой – это очень вкусно. Я держу в руках куриную ножку. Грызу и облизываю губы.