Боцман знает всё — страница 2 из 63

— Пусти! — заорал я.

Но тут случилось совсем страшное: гнилая доска лопнула, обломилась, и я полетел в пролом, прямо под ноги барыне. Барыня закричала дурным голосом, из-под стола на меня бросилось рыжее чудовище с оскаленной пастью. Затрещала моя рубаха…

Барыня отогнала собаку и начала расспрашивать, чей я, зачем попал на этот край. Я честно во всём сознался. Тогда она зацепила меня своим костлявым пальцем за подбородок, долго рассматривала моё лицо и сказала:

— Мужик, а похож на моего Александра… Теперь-то сын уже офицер… Садись!




Так я очутился за волшебным столом, рядом с чистенькими ребятами. Впрочем, они сразу от меня отодвинулись, за исключением Лёньки, сына аптекаря. Тот даже подмигнул мне: не теряйся, дескать.

Потом на столе появился противень с конфетами, и барыня сказала мне: «Ешь». И я ел… Первый раз в жизни ел шоколадные конфеты, ел полным ртом, как печёную тыкву, как галушки, как простую картошку. Сначала рот мне обжигала сладость, потом вкус притупился, но я всё ел…

— Легче ты… Плохо будет… — шепнул мне Лёнька.

Когда барыня пошла зачем-то в дом, ребята бросились рассовывать конфеты по карманам. Лёнька крикнул мне: «Не зевай!» Но пока я понял, что надо делать, на противне осталось только две колбаски. Я засунул их в карман.

Барыня вернулась и протянула мне детскую матроску и новые шерстяные штанишки.

— Можешь приходить, — сказала она, выпроваживая нас за калитку.

Бориса я встретил в начале нашего переулка и молча сунул ему под нос конфету. У него глаза стали круглыми, как пятаки.

— Откуси, — сказал я великодушно. — Только из моих рук…

Борис откусил и зажмурился от удовольствия.

— Ладно… Бери всю. Я вон как налопался…

Но Борис не стал есть конфету: он решил поделить её на всех Белобрысов. Ножом он аккуратно разрезал её на семь кусочков, раздал братишкам и сестрёнкам, взял себе один, а последний протянул матери. Но она не взяла.

— Нет, сынок… Не буду я пробовать, — сказала она. — Горькие они, эти конфеты…

— Что ты, маманя! Сладкие-пресладкие, — начали уверять ребята.

— Нет. Горькие они… На слезах наших вдовьих они замешаны, потом нашим пропитаны… Кормильцы наши кровушку свою пролили, а она с вдов их да сирот последнюю рубашку снимает. Землицу, кормилицу, под себя загребает, по миру пускает с сумой…

Борисова мать говорила всё громче и громче, стиснув худые кулаки. Я смотрел на её чёрные губы, на впалые щёки, и мне становилось нестерпимо страшно…

— …Сынок её Алексашка понаграбил денег в Питере около дворца царёва, а она на те деньги народ в гроб загоняет да щиколады себе варит. Будь она проклята! Чтоб ей слезами нашими захлебнуться!.. Отольются ей наши слёзы… Отольются!

Я выскочил из хаты и бросился бежать. Остановился я только у перелаза через наш плетень. В голове у меня стучало, точно в кузне, к горлу подкатывалась тошнота. В руке я зажимал конфету. От её запаха мне стало совсем плохо.

— Горькие они! Горькие! — закричал я, как Борисова мать, закрыл глаза и швырнул конфету так, чтобы уже не найти. Следом за ней швырнул и свёрток с матроской и штанами.

Наутро я метался в горячке — барское угощение не прошло даром. Говорили, что в бреду я кричал:

— Врёшь! Врёшь, старая ведьма! Не похож я на твоего Алексашку-кровопийцу…

Сашкина земля


Пятый день ходили люди толпой за председателем ревкома и землемером по станичным полям. Свершалось революционное дело: земля, которой испокон веков на Кубани владели только казаки, теперь делилась на всех поровну — по количеству едоков.

Ходил в толпе и Сашка, сын почтового конюха. Он то и дело перевязывал узлы на верёвках, которыми были привязаны к ногам отцовские башмаки: размокший от дождей чернозём норовил сорвать их.

— Дождались светлого праздничка, смилостивился господь бог над нами… — истово крестясь, восторженно шептал дед Сивоусенко, Сашкин сосед.

— Держи, дед, карман шире, — подтрунивал над ним кузнец Симанюк. — Смилостивился бы он, кабы мы его вместе с царём да буржуями за бороду не схватили… А молитве я тебя новой научу. Слушай:

Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый мир построим:

Кто был ничем, тот станет всем!

Сашка перестал возиться с верёвками и подхватил припев.

— А, чтоб тебя! — отмахнулся дед. — И он уже по-новому поёт… Ну и времена!..

Ворчал дед Сивоусенко, но по глазам его Сашка видел, что по сердцу старику новые времена.

Техника раздела земли была несложная. Кто-нибудь запускал руку в мешок, вытаскивал скатанный в трубочку жребий и выкликал:

— Иваненко!

Председатель ревкома смотрел в список и объявлял:

— У Иваненко Макара Петровича четыре едока…

И вот Иваненко брался за конец стальной рулетки и шёл за землемером по своей земле, отмерять надел. И сердце от волнения колотилось у Иваненко так, что стальная лента вздрагивала.

За пять дней исходил Сашка не один десяток вёрст. Разделили Макруху и Дальние Грушки, нарезали земли на низах, а Сашкин жребий всё не попадался.

— Не было? — спрашивал вечерами отец.

— Не было… — отвечал Сашка и вздыхал. — Да чего ты, папаня, боишься? Если наш жребий останется в мешке даже до самого последнего отмера, всё равно будет… Это тебе не старый режим!

— Так ведь где достанется-то? — волновался отец. — А ежели на Гнилом куту, на солончаке? Что там расти-то станет?

— О, сказал!.. Да тот кут и делить-то не будут, — сердился Сашка. — Председатель говорил…

Председатель об этом ничего не говорил, но Сашка так понимал: не может Советская власть делить Гнилой кут.

Так и было. Не делили Гнилой кут. Прошли его. И вот тут-то и выкликнул дед Сивоусенко Сашкину фамилию. Сашка слышал, а ответить «тут я» не смог: онемел вдруг. Язык прилип к нёбу, горло перехватило, как от простуды.

— Тут он, тут! — пробасил за него Симанюк. — Вот он, меньшой Шестак!

Непослушными руками схватил Сашка конец ленты и пошёл по своей земле.

А когда все ушли дальше, осмотрелся Сашка, сел на меже и заплакал.

— Чего ревёшь? — сердито спросил его невесть откуда взявшийся Симанюк.

— Боюсь… Потерять землю боюсь, — всхлипывал Сашка.

— Вот дуралей! Да как это можно при Советской власти-то землю потерять? Сам не знаешь, что болтаешь.

Солдатской маленькой лопаткой выкопал Симанюк на Сашкином наделе здоровенную букву «Ш», а рядом — ямку.



— Точка, сынок… Пускай кто попробует отнять эту землю! — Кузнец поднял лопату и потряс ею в воздухе: — Навеки наша — и точка!

Сашка посмотрел на лопату, на крепкую, жилистую руку кузнеца и совсем уже весело крикнул:

— Навеки наша — и точка!

Спасибо, товарищ Петька…


Вода в горной речке Лабе прозрачна и холодна по утрам. Течёт Лаба с горных вершин Кавказа. Зарождается она малым ручейком, что вытекает из-под ледника, принимает по дороге ещё тысячи своих братьев и сестёр, течёт бурно, пенится на камнях перекатных и даже на равнине не может успокоиться, так светлым потоком и вливается в Кубань — тоже реку горную, быструю, но уже не со светлой водой, а глинисто-мутной.

За что-то обиделась Лаба на станицу Владимирскую, раскинувшуюся садами и хатами по склону бугра, обошла её стороной, на пять вёрст обежала и спряталась в лесу и в кустарниках. В самой станице течёт по оврагам захудалая речка Кукса, да и то не течёт, а больше в запрудах отстаивается. Вот и приходится станичным ребятам, чтобы настоящую речку увидеть, настоящую рыбу поймать, ходить за пять вёрст, на Лабу.

Только Петька Демидов, которому от роду двенадцати ещё нет, но он считает, что ему уже больше, не по своей воле каждый божий день на ту Лабу отправляется: пасёт Петька коней станичного атамана Новака. Батрачит.

Пригонит Петька табун, стреножит или попутает коней, пустит их на лесную поляну у какой-то протоки, достанет из кустов припрятанную удочку и начнёт ловить, укрывшись за кустами. Вода в протоках такая прозрачная, что показываться нельзя: сразу все голавли и плотва разбегутся. Усачей на перекатах легче ловить, особенно сразу же после дождя, но Петьке нравятся проточные плёсы — смотришь через листву орешника и видишь каждый камешек на дне, каждую травинку, каждую, даже самую малую, рыбёшку. И думается в тишине лучше, не шумит вода и не разгоняет мысли. Правда, мысли у Петьки были такими, что лучше бы сидеть с ними на самом шумном перекате: невесело жилось Петьке, невесёлые и мысли приходили в голову…

Считай, что остался он круглым сиротой. Матери он не помнил вовсе, родила она его и умерла тут же, а отец только прошлой весной погиб: на пасеке его бандиты за колоду пчёл убили. Только не все в станице верили, что из-за пчёл. Казнили его бандиты-беляки за Василия, за старшего сына, большевика.

Где он теперь, сам Василий? Вскоре после того, как братья похоронили отца, переменилась в станице власть, белые казаки подняли восстание, и красным пришлось с боями уходить куда-то на восход. Остался Петька один в своей хате. Да ведь хату-то с угла есть не начнёшь, вот и угодил в пастухи к Новаку, станичному атаману…

Настя ещё у него осталась, тайная невеста брата — тайная потому, что была она дочкой атамана. Любила она Василия Демидова, а как примирить жениха с отцом, не знала. Один белый, другой красный, отец — казак потомственный, жених — потомственный мужик, а на Кубани считалось позором для девки-казачки выйти замуж за «нагороднего», за мужика. Только разве за богатого…

Прибегала Настя тайком в Петькину хату не столько Петьку пожалеть, сколько выплакаться около него, «сиротинушки», да мужиков поругать: от них ведь, по её словам, всё пошло — они пришлые на Кубани, захотели с казаками сравняться, половину земли отнять, поделить казачью землю поровну…

«Дак чего же ты до братки чепляешься, — сердился Петька, — раз он мужик? Он же, по-твоему, ни косить, ни пахать, ни на лошади скакать!»