– Виноват, не подумал: надо было хозяина подождать! – говорил кузнец, соболезнуя о своей ошибке.
– Вот о чем толкуют! – сказал Барановский и опустился на свое место молча; он подавил свой гнев. Нечего было толковать с ними, они не могли понять, о чем он горевал теперь. Он помолчал несколько минут.
– Что же, – спросил он, стараясь говорить спокойно, – где она теперь, матушка? Не погубили вы девушку?
– Маленько ошиблись! – повинился отец Малаши. – Я ей этого жениха нашел; человек он ловкий, умный, да помещик у него не хорош. От барина их почти все люди бегут. Малаша еще не видела барина, но скоро ждут его из другой вотчины. Она пока при муже работает, каждый праздник ее ко мне пускает. Вот скоро придет.
Барановский, понурив голову, слушал невеселую историю Малаши, считавшейся почти сестрой в детстве.
– Что вам вздумалось, матушка, выдавать ее невесть за кого? – спросил он мать.
– Артем очень упрашивал, человек ему хорош показался, а я не могла отказать, – ответила слезно мать, – хотя и трудно мне было с нею расстаться и нет мне теперь без нее помощи.
Барановский видел, что Марфа Ивановна отняла у себя Малашу ради желанья и просьб ее отца, ради своей постоянной доброты и благодарности к этому верному помощнику, не покинувшему ее даже, чтоб искать воли. Барановский не мог ничего больше сказать ей в упрек.
«Полуумный!» – повторил он про себя, глядя на Артема.
– Да вот она и сама! – обрадовался отец.
Малаша почти бежала к ним по улице, торопливо и мелкими шажками. Увидев Барановского, она стала на месте, будто дивясь его внезапному появлению, и вдруг весело рассмеялась. Смех ее облегчил душу Барановскому; храни Бог, он увидел бы ее плачущую, но она смеялась по-прежнему. Хотя невысокая, но крепко сложенная, с вьющимися, как у отца ее, волосами, покрытыми алым платочком, – Малаша очень походила на отца; разница была в том, что она казалась очень недурна, тогда как отец ее мог скорее пугать, нежели нравиться. Оживленный ее весельем, Барановский пошел к ней навстречу поздороваться и обнял ее по-братски, но потом невесело глянул на нее.
– Что-то пасмурен, – сказала Малаша, – вестимо, с дороги! Не отдыхал еще, хозяин?
– Теперь уж не хозяин, – проговорил ей Барановский, – ты зачем замуж вышла?
– Так отец велел, сказал: надо тебе идти! Со мной, говорит, век не изживешь; одежи себе больше не наживешь, пока я жив, при мне иди. Человек, вишь, хорош ему показался.
– А тебе как он показался?..
– Мне ничего. Пока не обижает; да жизнь у них за помещиком больно тяжкая, все извелись. Все повытянули у них, ничего завести нельзя: поборы от своих и от чужих, приезжающих, да еще мучают…
– Глупо ты сделала, что без меня вышла замуж! – сказал Барановский.
– Вестимо. Тебя бы им подождать надо было.
Она опять засмеялась. Правда, смех был у нее привычкой, но все же, как видно было, она не тужила, если и не радовалась своему замужеству.
– Тебе не надо ли что вымыть, хозяин? – спросила она, забирая в руки его дорожный мешок; не отнести ли это в дом?
– Отец отнесет; а ты садись да порасскажи о себе, – сказал Барановский.
Малаша исполнила приказание и села подле него, сложив на коленях свои смуглые руки. Барановский смотрел на нее, что-то обдумывая. Марфа Ивановна пошла в дом, приготовить позавтракать сыну.
– На неделе будет праздник, – говорила Малаша, – я приду все вымою и перечиню тебе поскорее, хозяин.
– Зачем спешить, я здесь проживу немало.
– Да мне надо скорее кончать все; я тебе после скажу отчего… Как ты мне посоветуешь в нашем деле? А теперь пойду к хозяйке-матушке.
Они пошли к матушке, и очень кстати. Она хлопотала, готовила, приносила все, чем угостить сына, и без Малаши долго бы не собрала всего, что казалось ей нужно.
Когда все наконец сидели у стола за завтраком, а Малаша подавала и помогала всем, она тут же передавала разные неутешительные подробности из быта крестьян и ее нового помещика: у кого отняли коров за недоимки, кто был бит и кто сидел в подвале.
«И зачем это не попал молот кузнецу в голову, прежде чем он вздумал выдать дочь к такому помещику!» – думал про себя Барановский.
Замужество Малаши отуманило всю его радость возвращения на родину. Без Малаши в доме было пусто, а Марфе Ивановне хлопот было через силу; все было ветхо, и дом, и постройки в огороде теперь опустели.
«Не бросить ли академию? – подумывал он. – Я мог бы заработать денег для матери… Да! Но чего же будет стоить мое образование, если оно будет не кончено? Боюсь, никуда нельзя будет сунуться. Вот нельзя ли на каникулы попробовать? Посмотрел бы Москву и Петербург… Ноги мои все вынесут!» – такие мысли возникали часто в голове Барановского.
Попасть в Москву и в Петербург было с некоторого времени постоянным стремленьем Барановского. Во время его прошлогодних странствий на каникулы по городам и по ярмаркам Нижегородской губернии он нашел и купил себе несколько театральных пьес того времени: одну трагедию Сумарокова, и переводы из Мольера, и еще несколько пьес; одни в рукописи, другие же напечатанные. Пьесы эти заинтересовали его как первые пьесы, которые он нашел на русском языке; он не только прочел их по нескольку раз, но запомнил, затвердил наизусть несколько монологов и находил особенное удовольствие декламировать их, несмотря на тяжелый негибкий стих того времени. И когда дошел до него слух, что пьесы Сумарокова разыгрывались в Петербурге в шляхетском корпусе и при дворе государыни, – с тех пор им овладело желание пробраться туда и послушать хоть одно из этих представлений. Вообще его вкус направился в эту сторону; он старался отыскивать все пьесы Сумарокова, жалел, что не мог читать на иностранных языках, зная хорошо только древние языки. Зато он принялся в академии за греческие трагедии Софокла и задумывал даже перевести их на русский язык. Но неужели, думал он, найдутся у нас люди, которые сумели бы представлять эти трагедии? И хорошо ли играют пьесы Сумарокова? Он начинал сам читать про себя какой-нибудь монолог из трагедий Сумарокова и потом, забывшись, читал уже вслух. Затем, сосредоточиваясь на своем монологе, он так входил в смысл речи и в жизнь говорящего лица, что не мог не принять особенного, подходящего к словам положения, позы, как сказали бы в наше время; затем следовали взмахи руки и восклицанья. Не раз случалось, что Марфа Ивановна, приотворив дверь его помещения, спрашивала: «Кого ты кличешь, Степа?» Пристыженный Барановский приходил в себя и уверял, что он кликал брата, чтоб попросить принести воды, или прикрывал чем-нибудь другим свои возгласы, чтоб не признаться, что он кричал только ради своего удовольствия. К его счастью, голос его доносился очень редко к живущим в доме, потому что сам он помещался в одной из пустых построек на огороде, с окнами, выходившими к реке. Постройка окружена была грядами капусты и маку, а под окнами разрослись высоко кусты шиповника, закрывавшие его от любопытства проходящих. В этом далеком от всех помещении Барановский в первый раз еще давал полную свободу своей склонности к декламации вслух любимых монологов.
– Хорошо быть актером, – говорил он себе с увлечением. – Если чтение его хорошо, он овладеет всеми, кто его слушает, и все хорошие высокие мысли они унесут с собою в жизнь, в ее ежедневное обращение! Но вступи я в актеры, никто из моих приятелей в Киеве не признал бы это за труд и подвиг, хотя я отдал бы душу на это дело?
Барановский рассуждал верно. С тех пор как вышли из обычая представления в церквах так называемых мистерий, в которых знакомили народ с событиями из жизни Христа или из Библии, с тех пор как представления начали черпать содержание из жизни настоящего, – они потеряли уважение в стенах академии и среди большинства общества. На них смотрели как на праздничные и ярмарочные забавы. Тех, кто участвовал в таких представлениях, называли лицедеями. Если и в наше время талант артиста редко открывает ему доступ в высшие слои общества, то можно предположить, как смотрело на актера большинство того времени. В низших слоях считали грехом такого рода развлечения. Высшие слои смотрели на положение лицедея как на положение шута, не приносящее, сверх того, ни чинов, ни богатства, ради которых считалось бы еще возможным вступить на этот путь. Барановский получил другие понятия, он был знаком со взглядом древних на искусство и знал, как оно уважалось. Ему не раз приходило в голову испытать свои способности на этом поприще, и он принялся теперь за это испытание на просторе, у матери, где у него был полный досуг и полная воля. Раз как-то после полудня, когда все обитатели городка засыпали непробудным сном, отдыхая от работ дневных, а на улицах было так пусто, как в каком-нибудь древнем городке, откопанном из-под лавы Везувия, под которым он скрывался целые столетия, – раз в эту тихую пору дня Барановский предался своему занятию. Он уже настолько определил свои планы в будущем, что начал учить речи отдельных лиц из трагедий Сумарокова, короче: начинал уже приготовлять роли, как сказали бы в наше время. Он разучивал роль «Гамлета» из трагедии Сумарокова «Гамлет», пьесы, которую он написал скоро после своей трагедии «Хорев» из русской истории. «Хорев» была та пьеса, представление которой в шляхетском корпусе доставило первую известность Сумарокову.
Стефану Барановскому по душе приходились некоторые строфы из «Гамлета», и он читал их с большим одушевлением. Он декламировал громче и громче, не замечая, что дверь приотворилась и на пороге появилась Малаша, всматриваясь в него, пока он произносил:
Умри… но что потом в несчастной сей стране,
Под тяжким бременем народ речет о мне?
– Стефан… – окликнула его Малаша, делая ему знак, чтобы он замолчал.
Не сразу приходя в себя, он тихо спросил:
– Малаша? Ко мне?
– Вестимо, – проговорила она обычный свой ответ.
– Что же, пришла за советом?.. Расскажешь, что обещала сказать?
– Все об одном. Теперь больше не о чем говорить: одно дело спешное.