Они прошлись несколько раз по дорожке, огибавшей пруд, рука с рукою, перебирая в памяти все вчерашние события. Ольга рассказала ему, что Анна была, конечно, против ее брака с Сильвестром и вчера же хотела восстановить против них отца, в то же время мешая им объясниться. Вот почему Ольга не вышла к ужину вечером. У них был продолжительный спор в их комнате.
Анна увещевала сестру не затевать неравного брака в то время, когда, может быть, ее ждало богатое замужество. Она упрекала Ольгу в том, что она отвлекала Сильвестра от его призвания, когда его единственной блестящей будущностью могло быть монашество, которое привело бы его к высокому сану.
– Мне нужно только одного: чтобы моя будущность привела меня к полезной, благой деятельности, – прервал Яницкий рассказ Ольги.
– А я сказала Анне, что уступаю ей все почести, всех знатных и богатых женихов, и хотя бы и самого гетмана… После этого она поцеловала меня и мы помирились.
– Так вот как высоко она смотрит! – сказал Сильвестр, удивленно пожимая плечами.
– Да, ее желаньям конца нет; а я боюсь, что ее же пылкость и надменность немало принесут ей горя, даже если она будет при дворе государыни.
– Мне надо знать еще, что скажет мне наш почтенный сержант, ваш отец! Позвольте мне тотчас переговорить с ним и просить его согласия на брак наш. Тяжело мне идти к нему, не зная, как он это примет!
– Разве он не ласкает вас уже много лет, как родного сына! Он, верно, уже вчера все понял, когда весело махнул на нас рукою. Идите смело. Анна сказала, что отец не только согласится на мой брак с вами, но даже отдал бы и ее за Стефана, чтоб приобрести веселого собеседника.
– В таком случае, я пойду к нему смело, – сказал Сильвестр и пошел к дому решительною и твердою поступью.
Ольга смотрела вслед ему, радуясь его твердости. И кто бы не поверил ему в эту минуту, глядя, как он был бодр под влиянием минутного одушевления!
Яницкому не долго пришлось увещевать сержанта, которого он нашел на галерее, выходившей в сад. Старик сидел за стаканом чая и медленно потягивал струи дыма из своей старой походной трубки. Когда Сильвестр заговорил с ним о своих братских отношениях к Ольге, о преданности семье сержанта, он долго слушал его молча и угрюмо; он дал ему вдоволь наговориться о его планах в будущем. Это молчание начинало уже пугать Сильвестра, когда вдруг сержант, посматривавший на него искоса, тихо рассмеялся.
– Да разве ж я не знал всего этого! – заговорил он наконец. – Анна вчера же мне на вас нажаловалась! Да я и сам давно видел. Бог да благословит вас! Я ведь Анне не товарищ в ее затеях. Хороший, знакомый человек – самый лучший зять для меня; а кого выберут дочери, – это их дело; Анна может поступать как знает, а Ольга выбрала умно. Только не отняли бы тебя у нас, уж очень любят тебя в академии. Где ж Ольга? Пойдем к ней, марш!
Сильвестр обнял старика, тронутый его добродушием, и пошел искать Ольгу. Ему приходилось изумляться, что все это устроилось так скоро. Весной еще он не позволил бы себе думать о женитьбе, и всего менее о женитьбе на одной из дочерей сержанта, – и вот он был уже женихом Ольги, почти неожиданно для него. Сильвестр мало изучал себя самого и не знал до этого времени, как он был способен подчиняться влиянью окружающих его людей и обстоятельств. Но теперь он отдавался счастью, с которым встретился в первый раз в жизни, не думая об остальном мире. Ясные дни шли быстро, как во сне, беззаботная веселость овладела молодыми счастливцами; на хуторе раздавались песни и смех, все радовались с ними. Между тем в полях кончали жатву, плоды созревали в садах, и осень напоминала о предстоящей разлуке. Она наступила раньше, чем они ждали ее. Уже в половине августа Яницкого вызвали в академию по случаю болезни ректора. Он звал Сильвестра на помощь для всех распоряжений перед началом преподавания. Ольга и Яницкий считали себя сильнее всех препятствий и не отчаивались при расставании. Стоило только ждать твердо и терпеливо, говорила Ольга, – и они расстались бодро и с надеждой на счастливое будущее.
Глава V
Сильвестр вернулся в академию на утешение ректора и преподавателей. Его обыкновенно встречали там после каникул, как любимое дитя семьи. Ему и Стефану Барановскому приходилось испытывать только лучшие стороны воспитания при академии, – на их долю не приходилось ни наказаний, ни притеснений, которые зачастую приходилось выносить другим ученикам, особенно в меньших классах. Встретив теперь Сильвестра, ему говорили, что он расцвел и возмужал, что никогда еще он не казался таким видным и красивым. Яницкому неловко было выслушивать все это: у него неспокойно было на совести, так как он должен был затаить все, что свершилось с ним на хуторе. Его помолвку следовало скрывать до окончания курса. Особенно тяжелы были ему частые беседы с больным ректором, возлагавшим на него большие надежды. Ректор заявил ему, что если бы ему и пришлось умереть от болезни, так долго длившейся, то он умрет с одним утешением, что Сильвестр займет со временем его место при осиротевшей академии. Смущенный Сильвестр отвечал уклончиво, что он желал бы поступить в преподаватели при академии, и высказал желание продолжать еще работать для своего дальнейшего развития на поприще наук. Но ректор не удовлетворялся таким ответом, он определеннее разъяснял картину будущности Сильвестра, говорил о его пострижении и о повышениях в монашестве, о высоких санах, которые он займет со временем. Сильвестр тяготился неловкостью своего положения, прошло несколько недель с тех пор, как он вернулся в академию, а он уже потерял свой ясный вид и начинал тосковать, впадая в разлад с самим собою. Стефан еще не возвращался, и не с кем было ему поговорить по душе. В густых аллеях сада было мрачно, преподавание еще не начиналось, и несколько часов в день Сильвестр проводил у постели ректора по желанию больного. Расспросы его о проведенном на хуторе лете смущали Сильвестра. Он прежде привык смотреть прямо в глаза людям и чувствовал, что, скрывая теперь свою тайну, он дойдет до лицемерия, тем более что тайна его противоречила ожиданиям всех его окружающих. При таком разладе с людьми и с собою в нем даже подымалось сомненье – не поспешил ли он, решив свою участь летом? Не перешел ли на путь, менее почтенный? Ректор имел способность ярко представлять достоинство человека, который отрекался от земных благ ради чистоты и веры и проповедования ее другим. Под влиянием его речей или вечером, стоя под сводами освещенного храма, мысли его получали новое направление, и все свершившееся с ним в последние дни лета казалось ему ребячеством. Он выходил на улицы города, чтоб передумать все в другой обстановке, но и на улицах встречал только толпы богомольцев, серьезные лица монахов или бедный люд калек и нищих, и ему снова совестно было вспомнить о своем беззаботном счастье; а между тем, однако, мир казался бы ему мрачен, если бы он не знал, что были в нем люди, которые любили его! Чтоб забыть это тяжелое раздумье, он вдался в чтение. Готовясь в преподаватели или в крайнем случае в священники, он читал историю отцов Церкви или принимался за греческий и латинский языки. Он придумал, что, готовясь в священники, не так резко отступит от положения, к которому его готовили другие. Успокоившись на этой мысли, он начал открыто высказывать свое предпочтение к положению белого духовенства; и ему легче было выдерживать длинные разговоры с ректором, который начинал между тем выздоравливать и реже вел речь об отречении от земных благ.
Один за другим возвращались все ученики академии, недоставало только одного Барановского, наконец и о нем пришли вести. Сторож Антон вернулся из путешествия по святым местам с севера и принес весть, что встретил Стефана на барке на Волге. Ректор еще не выходил из своей комнаты, он скучал и ради развлечения пожелал видеть сторожа и расспросить его о дальних краях. Сторож вручил ему просфору с пожеланием скорого выздоровления и долго занимал его рассказами; он не забыл упомянуть и о Стефане, который мог бы подтвердить его рассказы о разбойниках, напавших на барку.
– Да разве ты видел там Стефана? Не ошибся ли ты?
– Нет, ваше преподобие, точно видел Стефана! Сначала я сам себе не верил; сидит кто-то подле купца одного, распивает с ним из бутылочки, точно будто вино…
– Гм… – прокашлял больной.
– Похож, думаю, на Стефана. Слышу, и голос совсем Стефанов! Я поближе слушаю: он стихи читает какие-то, так бойко! – прохихикал наконец сторож. – А купец все хвалил его. Я тут признал Стефана; нельзя было не признать: кричит так громко, нельзя не узнать голоса его!
– Гм… – откашлялся снова больной, – что же это за купец был?
– Господь его ведает! Около Ярославля, смотрю, сошли с барки и пошли вместе в город, – продолжал старик.
– Тебе следовало узнать, расспросить! – внушительно проговорил ректор. – Человек он молодой, неопытный, могут завести его Бог знает куда!
– Я спросил самого Стефана: «Как вы сюда попали?» – «По делам, – говорит, – матушка послала». Ну я поверил, – закончил Антон с притворным простодушием, хотя кривой глаз его замигал беспокойно, всматриваясь в ректора.
– Ну, ступай, – отпустил ректор рассказчика.
Но тотчас было послано за Сильвестром. Раздраженный и расстроенный больной сообщил ему, что сторож Антон видел Стефана на Волге, и спросил, не может ли Сильвестр объяснить такое странное путешествие?
Сильвестр удивился не меньше ректора и заявил совершенно искренно, что ничего не слышал о Стефане после того, как простился с ним два месяца назад и проводил его в Нижегородскую губернию, к его родным. Но, верно, все объяснится по возвращении Стефана.
Стефан Барановский скоро появился. В полдень он проходил через монастырский двор в знакомом для всех платье и с тем же кожаным мешком за плечами, с которым вышел из академии несколько месяцев тому назад. Он сильно загорел, но лицо смотрело свежо, хотя он, казалось, был озабочен и заявил, что только что выздоровел после тяжелой горячки, которую захватил в Ярославле; волосы его были очень коротко острижены, как он уверял, во время его болезни. С Сильвестром они по-братски обнялись при встрече. Как только они остались одни, Сильвестр передал Стефану, как неблагоприятна оказалась для него встреча с монастырским сторожем на барке, потому что сторож уже выболтал все ректору. Барановский предвидел это, он был недаром озабочен. Его не тотчас позвали к ректору: больной чувствовал себя хуже и отложил объяснение до другого дня. Барановскому оставались целые сутки, чтоб придумать свое оправдание. В общей столовой, ссылаясь на болезнь, отбившую у него вкус к пище, он не дотронулся до кушанья, несмотря на понукание товарищей. По окончании обеда он заявил, что пойдет к знакомому доктору. Доктор, знакомый Стефана, был родом венгерец, смолоду поселившийся на Руси и обрусевший. Его знание медицины было необширно, хоть он и ссылался на открытия древних философов. Сам он прописывал не более того, что называется теперь домашними средствами, любил пускать кровь и уверял, что природа изменила свои свойства со времен Аристотеля, судя по тому, что жаба имела прежде целительные свойства. Преимущественно прописывал он употребление магнезии и составил порошки, носившие его имя, в которые мел входил как основание в большом количестве, а запах мяты и корицы доставлял им большую популярность; с примесью ревеня они совершали чудеса и поддерживали скудные средства доктора Войтаса. Доктор был