беден и одинок и очень любил посещения Стефана Барановского, забегавшего к нему побеседовать. Выйдя из столовой, Барановский отправился в самую дальнюю от академии улицу, где находилась давно известная ему еврейская корчма, в которой хозяйка держала обеды, чай и водку. Барановский поел тут и выпил за двоих и, покончив все, пошел к врачу Войтасу. Он застал его за чтением старой латинской книги. Книга тотчас была оставлена, огромные стекла очков вздвинуты на лоб, и Барановский услышал ласковый привет:
– Наконец-то я тебя дождался, повеса! Где изволил пропадать так долго?
– Болел, Вильгельм Федорович, болел на чужой стороне.
– Умру – не поверю! – воскликнул врач.
– Ваша воля! А у меня и сейчас еще жар в желудке: жжет меня вот здесь, – говорил Барановский, указывая под ложечку.
– Поел колбасы с перцем, – объяснил доктор с бесстрастным взглядом и спокойно разглаживая белую бороду и седые волоски, сохранившиеся вокруг большой лысины.
– Ничего не мог есть в рефектории.
– Это могло случиться, – заметил врач спокойно.
– Я болел горячкой, после болезни мало ем, простуживаюсь и страдаю жжением внутри, – жаловался Барановский.
– Это излечимо. Я пропишу тебе своих порошков; тебе я отпущу их даром. А пока выпей моего бальзама!
Стефан Барановский отказался от питья, но после настоятельного требования доктора выпил всего четверть рюмки, глотая быстро, как нелюбимое лекарство. Он пришел к врачу с целью получить от него мелу и знал, что получит его, если пожалуется на жжение. Таким образом Барановский приобрел порошок тонко истолченного мела, какого он не мог бы получить в лавке или приготовить дома, не возбудив подозрения, если бы кто-нибудь заприметил его покупку или работу. Теперь предстояла задача: как уйти скорее от врача, который приготовился поболтать со своим гостем? Барановский отделался после недолгой беседы, сказав, что должен был явиться к ректору. Врач махнул рукой и отпустил его. Барановский вышел от него, осторожно уложив в карман порошок мела, и, вернувшись домой, рано лег в постель. Наутро, когда все еще спали, он подмазал себя мелом так искусно, как приходилось ему не раз подмазывать себя и других в тот месяц, который он провел в Ярославле в труппе Волкова. Он был хорошо принят, как только отрекомендовал его фабрикант, за которым он последовал в город с барки. Волков был замечательной личностью того времени, себе одному обязанный своим развитием и одаренный от природы замечательным талантом артиста, он страстно относился к искусству. Его трудами и на его средства был основан первый публичный театр в России, и он же собрал первую замечательную труппу артистов. Встретив Барановского, Волков сразу понял, что и в нем зародилась такая же страсть к театру, какая была в самом Волкове, а познакомясь ближе, признал в нем большое дарование. Труппа Волкова была очень невелика, и он охотно принял даровитого любителя. Средства его театра были также невелики, и в этом отношении он мог удовлетворить только любителей искусства. Но в этой небольшой труппе Барановский нашел все далеко выше и совершеннее, чем мог себе представить. Он был так мало знаком с какими бы то ни было представлениями, кроме тех несложных церковных мистерий, в которых ему приходилось принимать участие во времена детства и которые скоро потом вышли из обычая и прекратились в церквах. Волков был самый талантливый артист своей труппы, и только любимый им приятель его Нарыков мог померяться с ним в даровитости. Стефану приходилось многому поучиться у них обоих. Но Волков уже настолько им заинтересовался, что жалел, почему он тотчас же не мог совершенно посвятить себя театру. Пока он принял его до осени, на условиях очень скромных; денег у них было немного. Содержание театра не могло окупаться при такой дешевой цене на места, какую они должны были назначать; за места на скамьях в первом ряду платили по пяти копеек меди. Большую часть расходов Волков оплачивал из своих денег, и притом, умея рисовать, сам разрисовывал декорации и занавес. Он трудился, изучая новейшие языки, и первая пьеса, дававшаяся у них при открытии театра, была переведена с итальянского языка самим же Волковым. Он надеялся, что найдет помощь в Барановском, если бы они пожелали перевести одну из греческих трагедий; притом Барановский брался переписывать пьесы и роли, за что ему назначили особую плату. На таких условиях Стефан Барановский поступил в труппу Волкова актером, суфлером и переписчиком на летнее время до конца его под именем Яковлева. Когда назначен был день для пробы его чтения и игры, он ждал его с некоторой тревогой. Он был так молод, что самая новость его положения и обстановки радовала и увлекала его, и пробного дня он ждал, как дети ждут обещанного праздника; но вместе с тем смущал его вопрос об успехе его игры!
Положение начинающего артиста было очень трудно. Взгляд на искусство тогда еще не выработался ни долголетними впечатлениями, ни сравнением сцены с жизнью. Искусство состояло в подражании древним образцам по старым преданиям. Для всего существовали раз принятые правила: как следовало ходить по сцене, какие движения и позы принимать при известном положении и ощущениях лица в пьесе, насколько и с какою силою возвышать голос или греметь им в порыве гнева и других страстей. Такие правила давали возможность выучиться играть и представлять по известным образцам, но они же стесняли каждый естественный порыв, проявление неподдельного чувства и самобытных выражений его. Как ни казались бы они необходимы артисту по его внутреннему пониманию, ему не позволялось отступать от правил. Образовавшаяся таким образом школа существовала тогда во всех европейских государствах и служила авторитетом для русской, только что зародившейся сцены. Публика только что начинала входить во вкус представлений; при всех своих недостатках они будили в публике дремавшую, неосознанную мысль и чувство и зарождали ясные взгляды на жизнь. Под влиянием первого увлечения никто не рассуждал о недостатках принятых правил, никому еще не бросалось в глаза, что они натянуты и ложны.
С живой натурой Барановского трудно было подчиняться этим правилам, он не мог вполне поладить с классическою школой, и часто у него прорывались правдивые, живые движенья и интонации голоса. Необъяснимое впечатление производил он в такие минуты на публику и на артистов. Все чувствовали, что он играл увлекательно, но не совсем еще правильно, по понятиям того времени; в один голос было решено наконец, что актер Яковлев большой талант, но которому надо было еще поучиться для усовершенствования. Стефан покорился и подражал своим уже уверенным в себе и заслуженным учителям; но в душе протестовал против такого стеснения его страстной игры; подавленное чувство артиста прорывалось в дозволенных возвышениях голоса, причем его сильный и особенно приятный орган возбуждал единодушный взрыв общего увлеченья. Так блаженно проходил для Барановского остаток лета. Словно сила чародея внезапно окружила его всем, чего так долго жаждала душа, о чем изнывала в пустоте и бездействии. Он весь погрузился в изучение ролей и забывал свою жизнь, изучая и проникаясь жизнью взятого на себя лица. Правда, нелегко было заучивать тяжелые, шероховатые стихи из пьес Сумарокова, не лучше был и язык в переводных пьесах Мольера. Это составляло мучительную, черновую сторону работы. Часто после долгого зубренья Барановский искал освежения и отдыха, прочитывая несколько строф из Горация и Овидия, насколько он помнил на память. Иногда напевал он старинную русскую песню и находил, что народ как-то складно умел сложить ее строфы. «А вот говорят, русский язык неповоротлив, не разработан и не скоро дойдет до звучности и гармонии древних языков, – думал он. – Уверяют даже, что это не в характере русского языка! А если взять за образец древние русские песни? Почему не берут?» – такие мысли ходили в голове его, как загадка. Но Боже сохрани, бывало, когда случится ему высказывать их вслух! Даже Волков не совсем ему сочувствовал в этом деле, а другие прямо смеялись и нападали на него.
– Помилуйте! – говорил Нарыков. – Народные песни, – да разве это идет, подходит ли это к высокому стилю? Разве тут есть что-нибудь классическое? Годится ли это для высокий трагедии? – внушал он Стефану.
– Вы, батюшка, недоросли еще, чтоб различить, что есть отменного в стихах наших пьес. Сударь мой, тяжело! Да ведь и жизнь наша тяжела и запутанна. Вот оно что! – учил его актер весьма посредственный, умевший только выкрикивать фразы. Он считал себя горячим и страстным и ежедневно бывал пьян к вечеру почти до беспамятства. В труппу Волкова приняли его за богатырский рост и голос, и он вымещал часто на Стефане предпочтение, которое оказывала публика новому актеру, выступившему перед ней под именем Яковлева.
В этих спорах Стефан не умел еще доказать свою мысль, но смутно чувствовал, что все эти доводы были только ложными предубеждениями. Эти столкновения, споры и мелкие неприятности не мешали его блаженному состоянию духа. Страсть его к театру развивалась, для него было решено, что он вступит в актеры, покончив занятия в академии. Выйти преждевременно значило бы наделать шуму, возбудить гонение – и огорчить матушку. Теперь август был на исходе, надо было спешить в Киев, он и так опоздал уже! В Ярославле Волков простился с ним, как с любимым товарищем, и все расстались с ним неохотно. Положено было, что он вернется в конце мая, чтоб окончательно пристроиться к их труппе с будущего года. Стефан пустился в обратный путь со счастливыми думами.
Прибыв в Нижегородскую губернию, он пробыл в родной семье не более двух дней. Передавая матери очень небольшую сумму сбереженных для нее денег, он уверил ее, что работал в Ярославле, в канцелярии воеводы. Уверить ее было не трудно в чем ему было угодно. От Артема он получил вести о Малаше. Один из крестьян, вернувшийся к старому отцу, не сумевшему бежать по дряхлости, скрывался недалеко от их села. От него слышали, что беглецы и с ними Малаша и муж ее поплыли по Волге к Астрахани, желая там приписаться к оренбургским крестьянским общинам, как дозволял это новый указ относительно «русских выходцев», к числу которых не замедлили отнести себя все беглецы.