Стефан Барановский слышал об этом указе. Он слыхал об оренбургском губернаторе Неплюеве, выхлопотавшем такие права для беглых, прибывавших в те края. Опытный и умный правитель, один из вымирающих уже людей, приготовленный для государственной деятельности во времена Петра I, – он понял пользу, которую можно было принести краю, поселяя прибывавшие туда толпы на окраинах России и в крепостях, строившихся по линии к Оренбургу. Он давал этим бродившим толпам новую жизнь на льготных условиях, при которых они становились полезными гражданами. Неплюев являлся благодетелем того края.
Барановский узнал, что муж Малаши оставил ее с другими односельчанами и скрылся в дальних башкирских степях, обещая дать им знать, как только найдет удобное вольготное место для их поселения.
Такие вести о странствиях Малаши ослабили несколько веселое настроение Стефана. Он знал, что в степях были беспрерывные восстания башкир, еще недавно перерезавших всех жителей в близлежащих крепостях. Они были усмирены с особенной ловкостью Неплюевым же, успевшим поселить разногласие между ними. Но надолго ли могли успокоиться эти дикие племена? Стефан обещал себе позаботиться и разыскать Малашу, как только он будет свободен и найдет для этого денежные средства.
Позднее возвращение Стефана в академию ставило его в затруднительное положение, приходилось искать себе какого-нибудь оправдания. Мысль сослаться на горячку пришла ему в доме матери; он попросил кузнеца Артема остричь его покороче, что кузнец выполнил как мастер своего дела. Стефану Барановскому предстояло также «как мастеру» разыграть теперь роль больного и внушить ректору участие к себе. Это была новая проба его таланта.
Спокойно вошел Барановский в комнату больного ректора, куда ему предписано было явиться. Окинув комнату беглым взглядом, он увидал сидевшего в уголке Сильвестра; он заключил из этого уже, что прием не будет очень суров, иначе Сильвестр не остался бы здесь. Сделав несколько шагов вперед, Стефан начал медленно отступать, как будто испуганный слабостью больного, в то же время почтительно кланяясь и медленно приподнимая наклоненную голову, причем лицо его, меловато-бледное, резко отличалось от его черной одежды и темных волос.
– Вы болеете? – проговорил Стефан, первый робко прерывая тягостное молчание.
– Давно уже… – ответил ректор, смягченный заявленным участием.
– Не горячкой ли, ваше преподобие? Повсюду слышно о горячках, и я чуть не скончался от нее в Ярославле.
– За каким делом попал ты в Ярославль, когда тебя давно ждут здесь? – спросил ректор строго.
– Я бы давно был здесь, если бы не болезнь, чуть не сгубившая меня, – говорил Стефан. – Если позволите, я расскажу, почему я был там.
– Объясни. Не пойму, как ты зашел туда. Слышал, тебя видели на Волге?
– Точно. Я ехал водою, потому что иное путешествие обошлось бы дороже, чем я мог издержать. Матушка желала, чтобы я съездил к ее родным и попросил определить к ним меньшого брата: они берут его к себе на будущее лето. Я только и думал переговорить и уехать обратно. Но меня там остановили, предложили мне работу, говоря, что в деревне нет занятий, а в городе я мог заработать рублей тридцать для матери. И я точно мог бы заработать, если бы не заболел.
Ректор слушал молча и начинал доверчивей всматриваться в бледное лицо и серьезную мину Стефана. Сильвестр глядел в сторону, чтобы не выдать, как был смущен необычными приемами и переменой внешности Стефана. Он делал его невольным соучастником своего обмана.
– Какие работы достал ты в городе?
– Я вел счеты в конторе одного купца-фабриканта, – смело сослался Барановский на нового знакомого. – А сверх того, мне давали работы при театре…
– Как при театре?..
– Боюсь, что вы не одобрите… – проговорил робко Стефан.
– Говори все прямо, – ободрил его ректор.
– Я по вечерам ходил переписывать роли актерам, переписывал и целые пьесы.
– Не следует знаться с такого рода людьми! – прервал ректор строго.
– Вот как случился этот грех. Останавливался я у тамошнего протоиерея Николаевской церкви Нарыкова; познакомился с сыном его. Сын этот недавно кончил в семинарии курс, и очень хорошо. Через них познакомился я с Волковым.
– Слыхал я о Волкове… – прервал его больной.
– Волков – купеческий сын, он работал в купеческой конторе по желанию своего отчима. Но с тех пор как удалось ему увидеть актеров итальянской оперы, которые играют при дворе государыни… – Барановский остановился перевести дух и положил руку на грудь с болезненной усталостью.
– Садись! – приказал ректор усталому Стефану, заинтересованный его рассказом.
– С той поры Волков получил такую страсть к театру, что вернулся в Ярославль и завел там на свой счет здание для театра и актеров. Бывает в театре весь город. Играют у него классические трагедии Сумарокова и другие классические пьесы. Волков был хорошим приятелем сына Нарыкова и пригласил его помогать ему в этом предприятии. Нарыкову самому понравилось это занятие, и теперь он поступил в труппу Волкова актером.
– Актером! Сын протоиерея?.. Да чего же смотрел отец его? Как он дозволил ему вмешаться между отверженцами, поступить на такое ничтожное занятие! Что же ты, хвалил его за это?
– Мне вмешиваться не пристало. Говорил я ему, спрашивал: «Как это вы решились принять такое звание, которое на Руси в грош не ценится! Вы ведь всю жизнь проведете в темноте и ничтожестве…»
– А что же отец его? – спрашивал больной, с горячностью приподнимаясь на своей постели.
– Он говорил, что отец был сначала против этого звания, но что его убедили. Ему напоминали, что в древности в развитых государствах уважали звание актера и талант его ставили высоко; сбегались слушать его, плакали, слушая его, исправлялись от своих недостатков. Начали убеждать его, что театр может быть очистительною силой для общества, если место актеров будут занимать люди образованные и с талантом. После всего этого – родитель уступил.
– Уступил! – воскликнул больной. – Легко сказать! Что, если все мы свернем с ума, как твой почтенный протоиерей: ведь эдак мы все уступим! Всякой блажи начнем помыкать и уступать! Что ж? И тебя, может быть, уговаривали поступить в актеры к ним? Ввергнуться в этот омут греха и сует, свернув с дороги труда и самоотреченья ради веры! Так ли? – ядовито спрашивал больной Стефана.
– Мое дело другое. Передо мной лежит другая дорога, потому я спешил вернуться сюда, снова приняться за свои занятия. И будь я человеком свободным…
– И тогда ты должен бы был помнить, как высоко стояла всегда наша Духовная академия, чем ей обязана была вся Русь! Наши ученые перенесли науку свою на север, распространяли ее, жертвуя жизнью. Они первые населяли северные пустыни, и около этих святых отшельников осмеливались селиться робкие поселяне, страшившиеся и бежавшие от вражьей силы татар-язычников! – говорил ректор с одушевлением, забывая болезнь и слабость. – И вот ты ждешь, – продолжал он с изменившимся голосом, с хрипом, – ты ждешь, когда ты сделаешься свободным человеком…
– И пойду своей дорогой… – договорил за него Барановский с притворным простодушием и спокойно.
– Гм! – промычал больной и поднял руку, протянув ее, как будто желая наложить ее на уста Стефана. – Помни, – начал он протяжно, – что, если дорога эта будет путем греха или не на пользу ближних твоих, я всюду нагоню и остановлю тебя! Помни это! Теперь – ступай, – отпустил он Стефана.
– Если позволите, сегодня я опять пойду к доктору…
– Ты, Сильвестр, проводи его и передай мне, что скажет доктор о его болезни, – приказал ректор, не доверявший Барановскому, несмотря на всю его бледность и усталость.
Присутствуя при всей этой сцене, Сильвестр Яницкий понимал смелую, опасную игру своего приятеля; он дрожал, чтобы ректор не понял, о какой дороге говорил Стефан. Яницкому было ясно, что, говоря о Нарыкове, Барановский смело излагал свои собственные мысли и оправдание своим желаньям. Вместе с тем он излагал оправдание своим поступкам в будущем. Яницкий был возмущен смелостью, звучавшей в твердой интонации и в каждой ноте голоса Барановского. В конце этой сцены Сильвестр был так же бледен, как его приятель, только естественною бледностью, от волнения. Он был очень рад, что получил приказание идти за Барановским, и мог выйти из комнаты больного, пока тот не заметил его смущения. Он шел рассерженный на Барановского за его смелые выходки.
– Вы сейчас пойдете к доктору? – спросил он его холодно, проходя по длинным коридорам и переходам, отделявшим комнату ректора от классов и рефектории.
– Я попрошу вас пройти теперь же, если вы свободны, – ласково отвечал Барановский, будто не замечая пренебрежения в голосе Сильвестра.
– Я должен выполнить, что приказано, – отвечал Сильвестр.
Приятели вышли вместе из двора академии, Сильвестр не мог говорить, потому что не мог совладать с негодованием на Барановского; он шел за ним, опустив глаза, и не замечал, какими улицами шел приятель. Рассеянно повернул он за ним в узкую улицу, шедшую немного под гору, и с удивленьем увидел, что оба они стояли у дверей жидовской корчмы, черноглазая пожилая еврейка приветливо отворяла им, приглашая войти.
– Куда вы это?.. – спросил Сильвестр приятеля.
– Я ничего не ел сегодня, – отвечал Барановский с притворною кротостью.
– Что ж вы не сказали этого прежде? – возразил Яницкий.
– Я вижу, вы осерчали? – извинялся Стефан. – Прошу вас, пройдите к доктору без меня, он вам открыто скажет все обо мне, не стесняясь моим отсутствием. А я не могу идти дальше.
Сильвестр согласился поневоле, чтобы не спорить перед еврейкой, и поскорей удалиться от такой обстановки.
– Мы увидимся с вами сегодня в саду академии, – сказал он Барановскому, холодно взглянув на него.
– Хорошо. Я выйду в сад к вечеру, перед всенощной.
Яницкий удалился быстрыми шагами от возмутившей его корчмы, где Барановский собирался подкрепить свои силы. Он был действительно утомлен и голоден. Разговор с ректором очень волновал его; несмотря на отчаянную смелость, на него находил страх, и он ждал иногда, по едкому т