Бояре Стародубские. На заре — страница 50 из 73

ону ректора, что конец будет не в его пользу и мог грозить ему исключением из академии. Но, высказываясь так открыто, Барановский руководился расчетом: никакие слухи, дошедшие до начальства, никакие россказни не могли уже повредить ему: сам все слышал от него, мог сказать ректор.

Теперь, когда все окончилось лучше, чем можно было ожидать, Барановский принялся за еду с усиленным аппетитом. Он давно имел привычку ходить в эту корчму. Кроме дешевизны она представляла еще другое удобство: туда стекалось много народа из разных углов города и из пришельцев и прохожих, и можно было подчас услыхать там свежие новости из дальних концов Руси и Украины.

Корчма стояла на валу, подымавшемся вдоль улицы; правильнее будет сказать, что на валу был виден верхний этаж небольшого домика, а нижний помещался в земле, в глубине вала, служа фундаментом для верхнего и едва выглядывая из земли тремя маленькими окнами. Стены и пол корчмы помещались в глубине зеленого холма вала. Помещение это могло быть сыровато, но летом из него веяло прохладой, которая охватывала посетителя, когда он сходил вниз по четырем или пяти ступенькам лестницы, спускавшейся в просторную комнату корчмы. Комната была уставлена небольшими столами со скамьями около них. На столах были поставлены красивые чашки из гончарной глины, грязновато-белые тарелки из фаянса с синими пятнистыми узорами; из чашек пахло борщом с салом. У крайнего окна, налево от лестницы, шел вдоль стены прилавок, заваленный хлебами, бубликами и пирогами. Направо от лестницы, за особым столиком, сидела пожилая еврейка, очень добродушная, и нередко можно было встретить тут же ручного ворона, сидевшего на ее плече; они дружно делили пищу. Стефан часто садился подле нее – расспросить, что у них было нового, иногда толковал с ней о быте евреев, а иногда даже вступал в спор о их религии. Старая еврейка, говорившая на малорусском наречии, хвалила его молодой разум и в то же время доказывала ему, что каждый думает по-своему и что при всем его уме и науке можно и промах дать. «Ну поди себе, кушай!» – говорила она, чтобы кончить спор.

Случалось, что Барановский приходил в корчму еврейки и подолгу просиживал, все молча, показывая вид, что очень занят завариванием чая, растиранием горчицы, или более получаса выбирая мелкие кости из рыбы, которую давали здесь в ухе; сам он меж тем чутко прислушивался к разнообразному говору, к областным наречиям плотников и других рабочих, приходивших издалека, и слушал их россказни. И в этот день, по уходе Яницкого, он заваривал себе чай и прислушивался к чистой великорусской речи, раздававшейся в одном из углов корчмы.

Разговор шел об опасной дороге по муромским лесам; разговор вели плотники, только что кончившие свой путь сюда из Нижегородской губернии, они толковали с каменщиками, прибывшими из Владимира. Толковали о разбое по дорогам, повсюду распространившемся.

– И откуда ж они берутся? – спрашивал молодой малый с глупым видом, с выкаченными на лоб глазами, точно всегда ждавшими разрешенья какого-нибудь вопроса.

– Все те же люди, – толковал приземистый, с широкими плечами старик с рыжеватой, с проседью бородой, – только они не в закон попали, ну и должны приматься, со зверями жить; они обозлились, одичали, кидаться стали. Ноне уж и военная команда их едва осилить может. Всюду военную команду посылают.

– Видали, – заговорили остальные крестьяне, – встречали эти команды по дороге.

– А разбойников встречали? – спрашивал робкий малый глупого вида, озираясь, будто трусил, что встретит разбойников даже здесь, в корчме.

– Стало меньше их. На Дон поплыли и по Волге. В Оренбурге велено им селиться, – отвечал старик.

– Вот и в час добрый, – заговорили за столом остальные рабочие, – может, и все туда подберутся.

– Чего лучше! Благодарение Господу и государыне то ж, дозволила им там оставаться, горемычным, одичавшим было совсем. Которые еще бродят около своей стороны, те только жгут да грабят. Немало боярских усадьб пожгли, а где и самих помещиков до смерти позабивали.

– Что бы их подальше прогнать-то! – выразил свое желание трусливый малый, крестясь и озираясь.

– Чего их бояться… – послышался голос из среды рабочих. – Я сам с ними бегал, пока не помер мой помещик; после того я вернулся к его дочери, она ничего.

– Вправду бегал с ними? – спросил тот же боязливый малый.

– Больше некуда деваться было. Бродим, бывало, по лесу, ищем, не висит ли где-нибудь на сосне мешочек с хлебом; старухи, кои проходят по лесу, то для нас, несчастливых, хлеба оставляли на пищу.

– Что ж ты, парень, не одичал?.. – спрашивал молодой малый.

– Ты от него подальше, кто его знает, неравно укусит! – смеялись остальные крестьяне.

– Всего было, – заметил бегавший. – А которые пошли по оренбургским крепостям, из тех половину перебили, говорят, башкиры степные. Там, видно, люди-то есть еще дичее наших беглых: казаки, киргизы, башкиры ходят по степи.

– Круто приходится! – отозвался еще чей-то голос. – И устранить всего невозможно, знать! Там все края дальние, никому не ведомые; дома опять житье не лучше подчас приходится, и бродят!

– Еще дальше Оренбурга пробираются, в Сибирь ходят, – говорил бегавший.

– Это еще где такая земля? – спросил малый, еще больше открывая свои глаза, без того навыкате.

– Далеко от Оренбурга еще, за Уралом, – отвечал ему бегавший. – И на Днепр к запорожцам бегают; там бы житье хорошее было, если бы не крымские татары, – тоже набегают и грабят.

– Вот и живи! – сказал печально молодой парень.

– Ты и живи! Тебя тут пока в Киеве никто не тронет. Киев и гетман стерегет, тут тебе не крымские татары! – говорили ему все.

– А и тут ведь все какие-то черномазые и лепечут-то как! Словно ругают тебя! – возразил молодой парень.

– Ешь, ешь! – понукали его другие.

– Выходить пора! – прибавил бегавший старик.

«Что, если бы, – подумал Барановский, – прикинуться теперь черномазым разбойником, пропал бы тот малый от испуга. Да нельзя, везде тревога пойдет, узнают, что ученик академии тут был».

Меж тем все смолкли, слышно только было, как хлебали из чашек. Барановский задумался не о себе: мысли его, как часто случалось с ним, следили за знакомыми странниками.

Жив ли Борис, может быть, попал уже под топор башкира. А Малаша? Он перенесся в дом матери, вспоминая старину. Хозяйка-еврейка прервала его воспоминания.

– Откушал? – спросила она.

– Да, кончил.

– Так надо расплатиться, – напомнила она полушутя.

Барановский вынул свой тощий кошелек. Расплатившись и простясь с хозяйкой, он вышел на улицу. Воздух был зноен и казался еще душней после прохлады подвального этажа. Стефану пришло на мысль, как хорошо было бы теперь заснуть в тенистом саду при академии до вечера; а вечером предстояло выслушать упреки и увещания Сильвестра, которых он ждал неизбежно.

Но он ошибался. К вечеру Яницкий успел успокоиться и передумать. Да и какое право имел он читать наставления другому, когда у него самого было что скрывать и когда отношение Стефана к академии походило на его собственное! И притом Барановский был его единственный друг, на совет и помощь которого можно было положиться. Лично Барановский ничего не мог возразить против женитьбы Сильвестра на Ольге. В краткое время их знакомства на хуторе Барановский не раз замечал ее хорошие свойства. Он хвалил ее распорядительность, ее помощь отцу и главное то, что с этим соединялась жалость и желанье помочь бедному люду. Все знали, что она сдерживала вспышки отца, привыкшего делать ей уступки. Сильвестр мог признаться, не краснея, в своей любви к Ольге, но тяжело было признаться, что он отрекся от призвания к монашеству, которое казалось так несомненно для всех; он должен спуститься с высоты, на которую давно был мысленно поднят. Все это настраивало его к миру и снисходительности.

– Я не намерен бранить вас и не затем пришел сюда, но хочу просить вас быть осторожней! – с такими словами подошел он к другу, когда тот, все еще меловато-бледный, медленными шагами расхаживал под вековыми вязами, исстари обтенявшими густою тенью аллеи сада при академии. Солнце только что зашло, в аллеях был мрак, и издали Яницкий мог счесть Барановского за одного из степенных иноков, искавших уединения от шумной толпы воспитанников. Как видно было, Барановскому было с руки принять такой вид.

– Я и без того сильно каюсь, – сказал он в ответ Сильвестру.

– Каяться вам пока еще не в чем. Опасность для вас впереди. Повоздержитесь вы, пожалуйста, не высказывайте более своих вкусов да не выхваливайте положение актеров!

– Разве вы подозреваете…

– Я, кажется, угадал, чем вы занимались летом. Но это не мое дело, об этом после, теперь надо налечь на занятия, стараться не привлекать на себя внимания других, – и наши тайны останутся при нас.

– Да вам-то, верно, нечего прятать, Сильвестр.

– Я откроюсь вам, но постарайтесь не выдать меня. Судьба моя решена: она была решена на хуторе. Вы догадаетесь…

– Ольга? – проговорил чуть слышно Барановский.

– Никогда не произносите больше здесь этого имени и придумайте, что мне делать впереди.

– Жить на хуторе.

– Нет! Мы оба не можем предаваться праздной жизни: она выбрала меня как опору и поддержку в жизни…

– Ей придется далеко вам сопутствовать! Вас не оставят в Киеве, и вы надолго будете в гонении. Мой совет: уехать в Ярославль или в Москву – поискать занятий и счастья.

– Подумаю. Пока будем молчать и работать.

– Увидите, как я удивлю своим поведением! – тихо воскликнул Барановский.

– Тяжело притворство! Мне уже легче теперь, когда я покаялся вам; и чувствую, что должен и вам простить ваши увлеченья! Постараемся реже встречаться на первых порах, чтобы нечаянно не выдать себя в разговорах.

– Долго нам еще тянуть до конца! – проговорил Барановский.

– Да! Пошли, Господи, терпенья и силы! – ответил Сильвестр.

– Кто здесь?.. – окликнул их проходивший сторож Антон.